Глава вторая.

РУБИКОН АДМИРАЛА

1. ПОКЛОНЕНИЕ… ПРАХУ

…По ногам поднимался холод. Адмиралу казалось он по пояс в месиве из шуги и воды, как уже было с ним в северных океанских широтах и, странным образом утративший способность думать, принимать быстрые решения, абсолютно лишенный тревоги, с отключившейся памятью, не зная, что делать и как поступить. Ощущение было таким, точно его тело превратилось в хрупкий лед, бесчувственно и безжизненно, и лучше не шевелиться. Нос, уши, пальцы рук и ног, стоит лишь ими к чему-нибудь прикоснуться или что-то задеть, начнут отламываться с хрустом сосульки, свидетелем чего ему пришлось стать в эскимосском селении, в которое, при их посещении, привезли замерзшего старика охотника. Кто-то из родственников схватил его за пальцы, потянул на себя и они, тоненькие, старчески усохшие, хрупнув, отломились.

Но в памяти вдруг словно ожило не отломившиеся бескровные пальцы, а похороны собаки старика, не тронувшей продукты на нартах и околевшей от голода рядом с мертвым хозяином. Её хоронили с тем же торжественным ритуалом, что и охотника, ей воздавали почести, седой взлохмаченный шаман, со знанием дела и надрывом в голосе, перечислил их совместные славные дела: собаки и старика.

…Собака умирает от голода рядом с нартами, полными мяса и рыбы! Собака, природная тварь, имеет свое понимания судьбы, завещанной Небесами ее несовершенному разуму и высшим предопределением какого-то неведомого смысла великой сущности, предназначенной к обязательному исполнению. Животная тварь способна на редко доступное человеческому интеллекту в естественном самопожертвовании!.. Но если собачий инстинкт преданности человеку и покорности собственной судьбе выше человеческого интеллекта и его ответственности за судьбу близких и окружающих, тогда что же есть сам человек?

Тогда же грустно подумалось, что эскимосы, эвены, ненцы, чукчи – народы затерянных умирающих цивилизаций, возможно, когда-то более значимые и великие, чем теперь, – умеют чтить прошлое. Они бережны к предкам, не пересматривают их заслуги перед общиной, но почему-то этим не блещут гегемоны современных наук и прогрессивного просвещения, показывая повсеместно, куда большую отсталость современного мировоззренческого поведения, упрямое своенравие и животную дикость.

…В нем громко колотилось сердце, напрягая кровь, упругость которой адмирал отчетливо чувствовал, бесчувственный ко всему остальному в себе и вне себя.

Впрочем, на то они сердце и кровь, чтобы жить до последнего, усиливая тяжесть мельтешащего прошлого всплесками ярких панорамных картин, вспыхивающих одна за другой на быстро проносящихся облаках.

Так было вверху, шумело летним прибоем, сменяющимся хрустом, скрежетом ломающегося льда, разверзающегося перед ним пространственной панорамой бесконечного…

Он стоял у гроба, похожего на саркофаг, – последнего приюта любой нормально завершающейся жизни, – и знал, что отчетливо видит гроб Российского Венценосца, которого в действительности царь не удостоился. При желании мог коснуться черной, лоснящейся на свету бархатной обивки, не понимая лишь одного, как оказался в затхлом, насквозь промерзшем подвале, вызывающем смятение чувств, замедленное дыхание и нервные спазмы.

Подвал в жизни императора, конечно же, был, но посмертного убежища в виде гроба, к тому же царственно богатого, императорское бренное тело и его грешная душа не получили...

Гроб выглядел великолепно. Из черного мрамора в красных прожилках, похожих на проступающую кровь, на что только возможно воспаленное сознание.

На коротеньких литых львиных ножках.

С позолоченными ручками по бокам.

Рядом стоящую крышку украшали императорский вензель с двуглавым орлом, распахнувшим крылья над погибающим Отечеством могучих россов, зачатых владельцем этим пространства Богом Аполлоном, и черный, крупно выпуклый православный крест с кантом…

Несмотря на полную реалистичность видения, не поверить в которое было просто невозможно, краем сознания адмирал все же осознавал себя спящим, убеждая, что ничего неестественного не происходит, и примеров подобных явлений сколько угодно. Картины во сне – всегда мифические аллегории, на первый взгляд совершенно бессмысленные и противоречивые, невероятным образом соединяющие возможное и невозможным. Усиливая загадки прошлого, они словно бы разгоняют густую завесу над бездонными глубинами будущего. Подобное с ним произошло в Арктике, когда вдруг в какой-то момент изнурительного пути через торосы и полыньи ему стал являться бесценный сподвижник барон Толль. С зеленовато синим лицом, цвета морской воды, осознаваемый мертвым, заледенелым, похожим на хрустальную мумию, он внушал ему мысль о судьбоносности Арктики для России.

Да, да, именно так!

Немец, посвятивший личную жизнь Российской империи, жил будущим Великой северной страны, передавая светлый патриотизм и пафос своего бессмертного дела ему, русскому продолжателю этого величия с кровью тюрка!..

Потом нечто схожее повторилось с ним в последнем плавании в Месопотамию, представившись Анной Васильевной Тимиревой в образе машущей крыльями какой-то фантастической Гамаюн-птицы, упрямо парящей над ним, когда он оказывался на мостике и зовущей вернуться в Россию.

И странное четверостишье, произнесенное ее устами, врезавшее навечно:

Предвечным ужасом объят,

Прекрасный лик горит любовью,

Но вещей правдою звучат

Уста, запёкшиеся кровью…

По преданию, когда эта вещая птица, поющая людям божественные песни и способная проникать в самое сокровенное, появляется во снах, с востока непременно приходит смертоносная буря...

Почему никогда, и вдруг…

Но это были близкие люди, связанные с ним духовно, живущие в нем постоянно: и барон Толль, и Анна Васильевна, а почему – Венценосец и Повелитель?..

Да будь бы видение похожим на себя обычного, каким он помним императора, в недоумение вводило другое: мертвый царь был в… образе ненавистного Керенского. В мерзком френче, омерзительной позе почившего в бозе, но с рукой, засунутой за обшлаг. Без привычных пышных усов императора, но… с коротким ежиком на сплюснутой головенке, делающей его похожим не то на глубокого мыслителя, не то на всетерпца с нарушенной психикой, старающегося никому этого не показывать.

Складывалось ощущение, что государь не весь в гробу, а только его верхняя часть, похожая на… Керенского.

На этом странности не закончились. Император в облике Керенского узнал его и строго спросил: «Адмирал, бросив на произвол судьбы Черноморский флот – гордость и славу России, здесь, в Сибири, куда я ссылал врагов Российского трона, ты сможешь противостоять народной стихии? Поздно, адмирал, не сумеешь. Мы не достойны своего народа и его тысячелетних страданий, которым управляли только насилием, принуждая к покорности и почитанию по рангу, но не по чести. Ты думаешь, меня убили большевики? Нет, адмирал, со мной собственными руками, отринув, как ненужную вещь, расправился сам православный и богобоязненный народ, сгубив навсегда и державу, подобно которой в мире уже не бывать». Строго у него не получилось, прозвучало как-то напыщенно и… не совсем серьезно, как чаще и происходило у Керенского, и чему не могло быть веры, как всякой чрезмерной напыщенности.

И еще… он чувствовал в себе решительное несогласие с императором, который, все-таки, не сам по себе, не в том естестве, в котором привычен, а вроде бы как-то условным фантомом. Решительное! По сути, да, заигравшись с немцами в перемирие и мирное существование, которое мирным ну никак быть не могло, Вседержец России, уверенный, что спасает ее, пошел на уступки, которые и вздыбили против него армию, общество, церковь – не зря же за отречение были, практически, все главнокомандующие и генералы, имеющие вес, за исключением его, в сердцах изорвавшего ленту срочной депеши. По-сути, не сам Николай решился на добровольную отставку, а его вынудили принять ее, только бы не подписывать разработанный мирный договор с немцами, который, как не странно, вскоре подписал руководитель большевиков. Не понимая, кому отвечать: Керенскому или мнящемуся Венценосцу, он молчал. Тогда окрепшим голосом царя было произнесено повелительно и твердо: «Не допусти нового позора русского оружия, адмирал. Сдержанности тебе не хватает, издерганный ты. Балуешься азиатчиной, впадаешь в мистику. Избавься. Отринь. Стань примерным в вере Христа. Я не знаю будущего России, распавшейся вдруг на классы, но знаю пророчество древнего мистика по имени Авель. Произнесенное им задолго, за век, неизбежно, я уверовал и спокоен. Это ведь неизбежно, адмирал, когда вечный раб устает от притязаний ненасытного хозяйчика. А власть всегда ненасытна, запомни и всегда строго спрашивай, что я упускал. Спустись в мое последнее подземное пристанище и поклянись на верность несчастной России. На стене найдешь тайный масонский знак, любимый Государыней – ты знаешь его, он похож на свастику, – и отпечаток моей окровавленной длани…»

О свастике адмиралу рассказывали: у императрицы была страсть рисовать любимый ею магический символ в различных записных книжечках, укромных местах залы, на обратной стороне настенных зеркал, точно они способствовали какой-то защите семейного очага. Этот знак она нарисовала и на косяке дверей, едва наступив на порог отведенного им помещения в Ипатьевском домике. Другим увлечением или манией императрицы было ведение всевозможных шифрованных записей, самая первая из которых, начертанная в блокноте, относится к романтической поре знакомства их высочеств и бережно сохранявшаяся императором подобно высшей святыне…

Мысль о том, что кощунство и грешно оказавшись в Екатеринбурге не посетить злосчастный домик Ипатьевых с пятнами крови Венценосца на стенах, пришла ему в вагоне накануне за ужином. Полковник Лебедев, делавший доклад о мероприятиях, с которых должно начаться утро по прибытию поезда на вокзал, его просьбу вынести в начало встреч посещение места гибели императора, встретил без особого энтузиазма. Сказал, что в целом желание господина военного министра поддерживает, но нужны не просто какой-то групповой поход и минута молчания среди стен, помнящих последние крики убиенных, а специально подготовленное шествие с хоругвями и песнопениями, в сопровождении зарубежных фотокорреспондентов.

– Оно должно прозвучать величественным обличением большевизму на весь цивилизованный мир, не только в Екатеринбурге, – произнес полковник, все более привлекая внимание адмирала редкостными способностями придавать всему эффект и пафос. Не отвергнув предложение, Лебедев обещал обдумать его, наполнить необходимым содержанием и включить в план важнейших встреч нового военного министра с общественностью – Деникинский эмиссар умел работать с размахом.

…Адмирал долго не мог проснуться, как ни старался, а пришел в чувство, словно его резко толкнули, и почувствовал, что дрожит, не попадая зуб на зуб… У него не было в планах задерживаться в городе, как не было, да простит его Вседержец, и мыслей о трагической гибели венценосной семьи; не способный выносить бездействие, он жил только фронтом, армией, немедленным наступлением.

Пронзив жестоким холодом, сотрясшим его и разбудившим, это желание возникло из пустоты. И вовсе не в образе императора, а странным деревенским лугом, похожим на какой-то настенный лубочный коврик, вроде бы когда-то висевший в его детской. Он долго смотрел на него, совершенно не понимая, как он появился перед ним и где он сам. А потом вдруг понял, что просто идет по весеннему лужку вместе с невеликой похоронной толпой, над которой покачивается гроб с его умершим дедом, но все говорят, что хоронят императора…

Поезд прибыл без опоздания, встречающих оказалось тьма; особенно много казаков и чешских солдат, замерших в оцеплении. Перрон был заполнен интеллигентного вида штатскими, составляющими мазаику из физиономий с неприятно фальшивыми выражениями, в любой момент готовых к шумным патриотичным восторгам в его честь. В цветных кашемировых шалях и казачьих папахах. С размалеванными губами-щеками, и ощетинившимися нафабренными усищами. В центре перронной толпы, надвигающейся с криками восторгов, пестрым пятном выделялась группа картинных французских, чехословацких, японских, итальянских генералов, чуждых зимней природе Урала и, в резкий контраст, еще более броских усатых, в теплых папахах, казачьих атаманов, украшавших создавшуюся картину своей мужицкой основательностью.

И все же он ждал восторгов и безудержных криков, похожих на случившиеся в Омской гостинице; они понадобились вдруг… как некое продолжение ночной беседы с императором, поручившим ему, адмиралу Российского флота Александру Колчаку, беречь честь отечества.

Но навстречу шагнул генерал Радола Гайда, так и не сменивший чешскую военную форму на российскую, вызвав неожиданную неприязнь.

Рапорт его был слишком сух и сдержан, эйфории не породил, как и бравых казачьих приветствий. Вокзал, перрон, сами пути утопали в сугробах. Не расположенный к неизбежным и затяжным приветствиям, адмирал, в неизменной черной шинели, облегающей плотно его фигуру, поднял руку и произнес, как отрезал:

– Господа, я признателен и тронут. Измученному, залитому кровью отечеству нужны не наши высокопарные речи, а будничные дела, победы на фронте. Торжества неуместны, излишние пышности отмените. Моя главная цель – не рождественский маскарад в канун Нового года, который, надеюсь, будет решающим для России. Я накоротке с инспекционной поездкой непосредственно на линию уральских окопов, куда сегодня же надеюсь отправиться, чтобы составить собственное представление и определиться с командующими армий. Единственное, в чем не могу себе отказать, так это в посещении дьявольского домика, ставшего последним пристанищем, возможно, последнего Российского Вседержца. Мне доложили, что специальная военная комиссия приступила к расследованию обстоятельств гибели царской семьи, и я хотел бы знать первые результаты.

– Комиссия существует, да работает не шатко, не валко, – произнес, не скрывая раздражения, седеющий генерал, оказавшийся за спиной Гайды, которого Колчак не сразу признал.

– Вы здесь, Михаил Константинович… не в Челябинске? Рад вас приветствовать.

Это был генерал Дитерихс, которого Колчак знал как талантливого генштабиста, разработавшего план знаменитого "Брусиловского прорыва", храброго начальника русской Особой бригады, выполнявшей "союзнический долг" на Салоникском фронте Великой войны, и как последнего генерал-квартирмейстера Ставки Верховного Главнокомандующего. После ряда неприятностей, свалившихся на генерала и его семью, проживавшую в то время в Киеве, Дитерихс находился на службе у чехов, являясь начальником штаба Уральского фронта.

Впрочем, этот генерал-лейтенант из обрусевшего немецкого рода был выходцем из крепкого рыцарского клана, за века прославившего Россию во многих великих сражениях и Бородинской битве. Родитель нынешнего генерала Константин Александрович Дитерихс получил известность как один из талантливых военачальников первой Кавказской войны. В течение 15 лет он сражался против горцев. С ним был знаком лично Лев Толстой, пользовавшийся "Записками о Кавказской войне" старого генерала от инфантерии при написании знаменитого "Хаджи-Мурата". Дитерихсов и Толстых связывала не только литература. Сестра Михаила Константиновича Дитерихс, Ольга, первым браком была замужем за сыном Льва Николаевича.

Были и другие щепетильные тонкости, заставлявшие адмирала чувствовать повышенное уважение к сухощавому и подтянутому пятидесятилетнему военачальнику. Не липовому и не бумажному, а настоящему русскому генералу с короткими седовато-черными усами, которые тот, должно быть, часто подстригал, не давая им воли. Эти нюансы заключались в том, что к Михаилу Константиновичу благоволил сам покойный император. Пажеский корпус, в котором получал образование будущий генерал Дитерихс, считался особенно привилегированным высшим учебным заведением. Из его стен, украшенных мальтийскими крестами и прочими масонскими атрибутами, вышли известные фельдмаршалы, военные министры, выдающиеся теоретики ратного дела. В них, укрепляя воинский дух юных слушателей, постоянно витала незримо тень самого императора. Как уж сложилось, адмиралу не было известно, но вскоре молодой воспитанник удостоился особой чести быть произведенным в камер-пажи Высочайшего Двора. Обязанный присутствовать при всех придворных церемониях, Михаил Дитерихс постоянно видел и Государя Императора Александра III, и других представителей Царствующего Дома, и вскоре произошло еще одно крупное событие в жизни этого счастливчика. Михаил Дитерихс был удостоен Высокой Чести стать восприемником от купели долгожданного наследника престола Алексея Романова – награда, сопряженная с неким Божественным Провидением, ведь он объявлялся фактическим "крестником" цесаревича, человеком, ответственным за его судьбу. Это было акт особого значения – стать среди смертных, может быть, одним из самых близких к Царской Семье. Ведь теперь между ним и будущим императором должна была установиться некая неуловимая Божественная связь...

Можно ли было подумать тогда, что произойдет спустя всего лишь 15 лет, и седеющему генералу Дитерихсу придется увидеть место погибели, а по сути дьявольской казни цесаревича-мальчика?

Бесчеловечность пощады не знает, но убивать детей на глазах у матери… Убивать мать на глазах у ее детей… Пусть это было бы самодурством и глупостью местных большевичков, с дураков спроса нет, но ведь приказ – тайный приказ – отдавал непосредственно интеллигент Ульянов, которого расстрелянный по его бесчеловечному приговору император давно мог сгноить в Петропавловских казематах, стереть в порошок. Но не стер и не сгноил, а поступил по законам нормальной цивилизованной державы, воздававшим бунтарям за бунтарство и покушение на основы существующей государственных законов как положено и что положено, отправляя в ссылки, но не в петлю. Так кому же, если не генералу, руководить расследованием мученической трагедии, назвав цивилизованному миру имена причастных и повинных?

Намереваясь озвучить мгновенно возникшее решение о руководителе следственной комиссии, адмирал вдруг смутился и негромко спросил:

– Михаил Константинович, вы не могли бы посетить вместе со мной место этой иезуитской трагедии в большевистском исполнении? Прибывшие со мной генералы займутся штабными делами, а мы с вами… – Сняв каракулевую папаху с кокардой – единственное, что адмирал позволил изменить в традиционной своей морской форме, да и то потому, что подкашливал, – адмирал перекрестился.

Кто и как только не пытался писать, рассуждать, философствовать и разглагольствовать о необходимости революций, революций-очищений вообще, как чего-то осветляющего и упорядочивающего обычную человеческую жизнь, в повседневности затхлую и жестокую, рисуя картины волшебного справедливого будущего! И вот она шествует от края до края безбрежной сибирской державы, вовлекая в котел безысходности, утверждая новые каноны бытия, убивая царей и царевен в первую очередь, и убивая бессчетно плоть земли – мужиков, прибавляя к тому несчетному количеству уже безжалостно погубленных на Германском фронте. Как принять, оставаясь христианином? И ведь не ново и не в единственном роде. Разве забылись уроки не менее кровавой французской, подтверждая, что человечество не умнеет и не прогрессирует в своем интеллекте и миролюбии, оставаясь утопающем в скотстве индивидуума-зверя.

Седеющий генерал потупился и с ответом не торопился.

Лицо его было бледным, глаза, кажется, увлажнились.

Жизненные передряги, выпавшие на долю генерала Дитерихса – как военачальника, некогда приближенного к высшим кругам императорской столицы, – вынудили его в свое время согласиться на командование одним из полков Чехословацкого корпуса. Потом было командование дивизией и с октября, буквально накануне появления адмирала в Омске, чешское правительство, обеспокоенное положением своих военнопленных, загоняемых большевиками вглубь Сибири, и Союзническое руководство Антанты, выстраивавшее свои политические комбинации, предложило Дитерихсу возглавить Екатеринбургскую группу и, по сути, взять на себя судьбу корпуса. Догадываясь, что может смутить Колчака, как нового военного министра Сибири, еще не вступившего в контакт с военным руководством корпуса, под контролем которого вся дальневосточная чугунка, он холодно произнес:

– Что угодно, господин военный министр, но только не муки… Я за версту объезжаю ужасное место, и ни разу не посещал, – ответил он Колчаку. – Не могу, мой гнев и мое презрение… В спешке, украдкой, солдатской толпой во главе с комиссарами против детей, престарелых отца и матери, кем бы они ни были по-своему чину и положению! Ноги не идут. Нет сил… Вы знаете, мне рассказывали, пули подлецов не брали княжон, отскакивали от алмазных подвесок. Все в подвале было в дыму. Дым, мечущиеся девочки в ночных рубахах, закрывающийся в испуге от пуль больной цесаревич, поверженный наземь… Когда в доме напротив засветились окна, прибежал пулеметчик и сообщил, что выстрелы, должно быть, слышны, несмотря на работу мотора грузовика, приехавшего за трупами. Комиссар Юровский приказал прекратить пальбу и – штыками, прикладами… Тыкать штыками в девочек и больного мальчика – непостижимо здравому смыслу… Убить не могут, не вызывая презрения…

И все же Колчаку пришлось задержаться в Екатеринбурге дольше, чем он планировал. Во-первых, как настоял, подчеркнуто исполнительный и жаждущий быть полезным, полковник Лебедев, адмиралу-министру просто необходима встреча с офицерами будущей Сибирской армии, которую, оказывается, проездом из Челябинска собирается посетить главковерх Болдырев, известивший уже телеграммой генерала Гайду. Во-вторых, как последовало из нового сообщения Деникинского полковника, в Екатеринбурге оказалось много отечественных и зарубежных корреспондентов, упрашивающих его, полковника Лебедева, организовать встречу с известным флотоводцем России и новым руководителем военного ведомства Директории.

Пронырливый штабист, легкий на знакомства, в одно мгновение сориентировался в Екатеринбургской военной среде и вызнал то, о чем Колчаку должны были доложить еще в дороге: главковерх Болдырев выехал следом, но другой дорогой, и прибыл в Челябинск. Ведет какие-то переговоры с руководством чешского корпуса, намерен вслед за ним посетить Екатеринбург и Уфу, а он – его военный министр, – даже не в курсе?

Что за игра?..

2. БЕССОННЫЕ НОЧИ БОЛДЫРЕВА

Сомнения бывают полезными, но не всегда; адмирал почувствовал себя мальчиком, с которым раскладывает странный пасьянс сам Главнокомандующий, генерал Болдырев.

Не английский эмиссар, не казачьи атаманы, что его нисколько бы не удивляло, а – Главковерх!

Не испытывая сильной тревоги, адмирал ощутил, скорее, недоумение, чем гнев – кто-то кого-то использует постоянно и к подобной неизбежности со временем привыкаешь. Но не в лучшем состоянии находился и сам генерал Болдырев, в непонятной спешке покинувший Омск следом за Колчаком. Его поезд прибыл в Челябинск на рассвете. Встречающих было немного, как Болдырев и просил командующего чешским корпусом генерала Сыровы, которого сопровождали несколько ужимающихся на морозе полковников, генерал-лейтенант Ханжин, занимающийся формированием нового южного корпуса, русские генералы Белов и Дутов, прибывшие один из Уральска, другой из Оренбурга. Они поднялись в штабной вагон.

Вообще-то генерал Белов был немцем и когда-то носил фамилию Виттекопф, подвергаясь частым насмешкам и даже нападкам в прессе Сибири за свое национальное происхождение и приписываемое ему германофильство. Недавно, как целеустремленный военачальник с академическим образованием, он был назначен Болдыревым начальником штаба Южно-Сибирской армии, небезуспешно продолжил ее формирование и нуждался в серьезной поддержке снабженческого характера. Но в последнее время вступил в конфликт, требующий срочного разрешения, с генералом Гайдой, ловко переподчинившим не без попустительства самого Болдырева два его боеспособных корпуса, одним из которых командовал перспективный полковник Каппель. Упущение главковерха было серьезным, а претензии Белова обоснованными, Болдырев считал необходимым устранить возникшие осложнения, о чем и намеревался побеседовать сначала с запальчивым русофилом немецкого происхождения в Челябинске, потом с генералом Гайдой в Екатеринбурге и, при первой возможности, не позволяя углубиться противоречиям, помирить генералов.

Перспективной была для него и встреча с атаманом Дутовым, имеющим влияние на Забайкальских казачьих предводителей.

И если к этому добавить сражающегося за Уфой на Каме полковника Каппеля и атаманствующего в Кулундинских и Семипалатинских степях неуправляемого «самодержца» Анненкова, на лицо складывался костяк толкового руководства нового Южного фронта, который уже начинал обретать реальные очертания…

Вообще-то с Каппелем не все было просто, как и со всей Народной армией бывшего Самарского Комуча, упразднявшегося в связи с образованием Уфимской Директории. После бегства правительства Самары в Екатеринбург и Уфу, практически перестала существовать и его бывшая армия, остатки которой, включая корпус полковника, и послужили Болдыреву основой для создания новой армейской группировки, неожиданно оказавшейся в центре Западного фронта и вынужденной прикрыть Уфу и Златоуст. Пару недель назад Болдырев подписал приказ о назначении командующим генерал-майора Войцеховского, штаб которого был образован из бывшего Полевого штаба Поволжского фронта все того же Комуча. Основной костяк составили Казанские, Симбирские и Николаевские разрозненные части, действовавшие в районе между рекой Камой и линией Николаевск – Бузулук – Стерлитамак. Наиболее крупным соединением, сохранявшим относительную боеспособность, была военная группировка Каппеля, занимающая стратегически важные пункты Мелекес и Нурлат. Кроме Особой Самарской сводной бригады полковника Каппеля в подчинении у генерала Войцеховского находились два Самарских стрелковых полка, несколько легких конных батарей и гаубичная, десяток инженерных и саперных рот. Была еще стрелковая дивизия полковника Перхурова, Казанские стрелковые полки и легкий артдивизион, а так же Уржумский и Партизанский отряды атамана Свешникова, Казанская дружина и телеграфная рота. Были и другие соединения, включая Отдельную бригаду под руководством полковника Шмидта, Сенгилеевский, Ставропольский и Буинский стрелковые полки со своими гаубичными батареями. Были инженерные и саперные роты особого назначения, Самарский уланский дивизион, Оренбургский казачий полк, кавалерийский отряд полковника Нечаева, Особый конный отряд поручика Копьева, несколько броневиков и даже бронепоездов, переподчиненных себе самовольно генералом Сукиным. Понесшая потери больше других, с начала лета не выходящая их боев и сильно сократившаяся по численности разношерстная группа Каппеля была переформирована в Сводный корпус. В ее состав вошли Самарская, Казанская и Симбирская отдельные стрелковые бригады. Тогда же, готовя новый указ об изменениях в составе корпуса, вопреки практиковавшемуся запрету на производство в чины на период междоусобной борьбы, полковник Каппель был произведен в генерал-майоры, о чем Болдырев собирался сообщить ему лично при посещении Екатеринбурга, а затем Уфы. Наконец, помимо боеспособных каппелевских частей, в состав войск Самарской группировки генерала Войцеховского вошли остатки стрелковой дивизии полковника Потапова, Георгиевский стрелковый батальон, кавалерийский полк. В Бирске стояли корпус генерала Люпова, дивизия полковника Ковальского и Алпашская дружина подполковника Молчанова, заявившая о себе в летних сражениях серьезной и боеспособной силой, но так приказом и не взятая на учет Директорией.

Таким образом, общая численность войск генерала Войцеховского составляла пятнадцать-восемнадцать, а то и двадцать тысяч штыков, несколько тысяч сабель, сотни две пулеметов и около сотни различных орудий; покидая Омск, Болдырев о ней почему-то не думал, но теперь вдруг решил, что непременно побывает в Уфе и наведет должный порядок.

Для генерала Сыровы и чехов у него так же была весомая и важная новость: во Владивосток прибыли командующий вооруженными силами Антанты в России французский генерал Жанен и особоуполномоченный Чешского Правительства военный министр Стефанек. Обсудив детали, связанные с организацией встречи французского главкома и чешского министра сначала в Омске, на уровне Директории, а затем по прибытии в Челябинск, высказав несколько замечаний, Болдырев произнес:

– Не знаю, что меня беспокоит больше всего, но в последние дни я, господа, в сильной тревоге. Возможно, это самое важное, чем вызвана моя поездка к вам и нежелание оставаться в штабе. События в Омске – я имею в виду общую ситуацию и брожения в головах – достигли критической точки, вот-вот крышку сорвет, с десяток наиболее активных и нетерпеливых военачальников не мешало бы взять под арест… Хотя бы на время, но это может лишь раззадорить, не могу... Господа, положение сверхсложное! Мы уступаем красным позицию за позицией – давайте смотреть правде в глаза. Реорганизация в армии с образованием Директории пока ничего не дала, как я не стараюсь и к чему только не взываю. Вы все, господа, все уклоняетесь от решительных боевых действий, словно надеетесь на некий мирный исход развернувшегося противостояния двух враждующих сторон. Запомните: примирения не будет. Сила, овладевшая Россией, пьянеет от собственной крови и уже не остановится, пока не погибнет или не победит. Не хочу, чтобы и вас что-нибудь выбило из колеи, прошу помнить о долге, прежде всего, и только потом о своих политических и моральных пристрастиях. Господа, я уверен, в нашем вольнодумствующем положении политика разлагает и деморализует. Не скрою, генерал Сыровы, меня беспокоит появление амбициозного генерала Жанена совместно с вашим военным министром Стефанеком. Не вовремя и некстати, особенно после окончательной капитуляции Германии, а вы будете вынуждены...

Он говорил несколько туманно, но присутствующие вполне понимали, о чем идет речь, и генерал знал, что его понимают, как чувствовал и напряжение самой военной среды вокруг чешского главнокомандующего, живущей ожиданиями своих решительных перемен, и на активную поддержку с ее стороны не рассчитывал.

Чехи, чехи сделали возможным дальнейшее сопротивление Советам на Волге и на Урале, а сами Советы серьезно просчитались, затеяв отправку иностранного легиона через Сибирь и Владивосток! Но чехи, управляемые основным сателлитом – Францией, теперь делают основную погоду на Дальнем Востоке.

Лишь предполагая, с чем пожаловал военный министр Чехословакии в сопровождении французского эмиссара, главком Болдырев нисколько не сомневался, что вовсе не для того, чтобы ускорить отправку корпуса домой. Он жил в нехорошем предчувствии, что генерал Жанен и Антанта готовятся воспользоваться посещением Сибири министром в других целях, не ясных ему до конца и не мог не чувствовать себя напряженным.

Похоже, и с Колчаком случился просчет, активного сторонника в его лице Директория не получит.

Толстоносое и плосковатое лицо генерала, с широко расставленными темными глазами, словно бы вдавленными глубоко в череп, было затяжелевшим и задумчивым. Щеткой торчали недавно подстриженные усы. Как большинство военных, ради практичности, генерал не носил длинные волосы. Зато всегда имел длинные закрученные усы и короткую остроконечную бороденку. Похожая на своеобразную щепоть темных волос, позаимствованных на время у кого-то более волосатого, она казалась необязательной, приклеенной под нижней губой временно. Из особенностей и пристрастий главкома Болдырева было увлечение аксельбантами, которых на правом его погоне всегда висела целая связка. Из орденов для повседневной носки генерал признавал единственный – обычный Георгиевский крест, ставя его вообще в разряд наивысших знаков отличия для военного человека, будь он солдатом или офицером.

Не страдающий амбициями и кавалерийской заносчивостью, он действительно, наверное, был слаб для властного руководства огромным Уральско-волжским фронтом, но слабости этой не чувствовал и планы выстраивал с полным осознанием дела. И не был политизированным, оставаясь военным до мозга костей; только – военным, знающим офицерские обязательства перед отечеством и верность присяге. Не без внутреннего колебания дав согласие на назначение Колчака военным министром Директории, он так и не обозначил вразумительно и по-военному четко круг вопросов, которые ставит перед ним. Начштаба Розанова он попросил постепенно вводить адмирала в курс дела и быть осторожным во всем, что касается Пермской операции: «Уж как-нибудь, Бог даст, доведем по нашему плану, а там и весна снизойдет, в общее наступление пойдем, не до ссор и амбиций».

Ничего сверхсекретного в этот план не закладывалось. Готовилась она, можно сказать, спонтанно, расчет строился на безоглядной твердости полковника Пепеляева совершить стремительный марш-бросок и ударить на красных не в лоб, а с тылу, обойдя сильную дивизию Блюхера, защищавшую Кунгур, и нанеся главный удар по железной дороге со стороны Мотовилихи, где можно было надеяться на серьезную поддержку верноподданнического населения.

Уязвимых мест в этой стратегии внезапности в зимних условиях было много, Болдырев нервничал, донесения разведки менялись каждый раз, не прекращались метели, и все же уверенность в нем росла, и отдавать результаты самой малой победы другим ему было никак не с руки.

Зная о настроении казачьих атаманов, упрямо нацеленных на монархическое единоначалие, их нежелании полностью и безоговорочно, как принято в нормальной армии, подчиниться Директории, во многом согласный с ними в необходимости изменения структуры управления сибирскими военными силами, он был решительно против диктаторства и насильственной мобилизации населения.

Да еще в то время, когда чаша весов склоняется в пользу красных, и считал, что все насильственное – уже повинность, а не исполнение долга; в России диктаторствовать мог только царь и больше никто.

Разумеется, только на добровольных началах крупную армию не создашь, нужны другие подходы. И в кратчайшие сроки. Обуть, вооружить, обеспечить хорошими офицерскими кадрами, настрого запретив раздачу налево и направо зуботычин. Наладить продовольственное снабжение и денежное довольствие и только потом требовать побед и устанавливать правила жизни.

Он постоянно говорил об этом с английским генералом Ноксом и намеревался обсуждать с Жаненом, заранее зная, что заплатить придется собственной независимостью и подчинением французскому военачальнику, что было в его понимании все-таки благом, а не бедой.

Нет, нет, диктаторство – вовсе не выход! Для России это неукротимый разгул богатеньких самодуров и сплошное несчастье. Диктаторство – насаждение страха, разгул вседозволенности избранных. Оно легко вживается в толпу, вызывает ее слепую покорность, делая из человека животное и усиливая неприятие у людей, обладающих хотя бы зачаточным интеллектом.

И еще: диктатор способен отдавать самые жесткие приказы, казнить и миловать, но способен ли он жить в одном ритме и с военными и гражданским населениям, от поведения которого будет зависеть окончательный результат развернувшегося противостояния?

Обострять отношения с населением недопустимо – вот что должен понимать возможный будущий диктатор, тень которого становилась для Болдырева все ощутимее. Его подговаривали взять на себя эту неблаговидную, в его понимании, роль, он отказался, но сможет ли устоять от соблазна Колчак? Генерал Нокс – дипломат осторожный, необдуманных действий не совершает, взяв покровительство над адмиралом, несомненно, доведет до конца.

Вручая приказ о назначении Колчака на должность министра, генерал высказался со всей откровенностью, чего желает от него в первую очередь, а чего вообще не желает, и с той минуты почувствовал себя рядом с ним лишним.

Он был достаточно практичным военачальником, способным судить о наклонностях и устремлении не только своих подчиненных и, ставя порядочность Колчака вне сомнения, в тайне надеялся на то, что события не станут хотя бы ускоряться, позволив начать Пермское наступление. Сорвавшись вслед за Колчаком в Челябинск, еще не зная как, он уже готовился ускорить начало этого наступления.

Подтолкнуть, добившись самой незначительной победы на фронте, остановить стихию надвигающегося массового неповиновения.

На счастье его или беду отсутствовала связь. Срочно связаться с Пепеляевым не удавалось, лишая возможности поторопить полковника с наступления.

Болдырев не считал себя военной бездарностью, его заслуги перед отечеством были общеизвестны. У него не было блестящих операций и громких побед, но не было и поражений. Он был в числе тех немногих военных, министров, политиков, кому довелось присутствовать при отречении царя, встреченного им со слезами на глазах. У него же в первое время хранился акт об этом историческом отречении, неоднократно перечитывая который, он пережил много противоречивых минут, начиная с ненависти к царю, отказавшемуся от престола, и кончая признанием его Божественного самопожертвования, вызывавшего замирание сердца. Он еще тогда предлагал низложенному государю немедленно уехать за границу, был готов сопровождать в зарубежных странствиях до конца своих дней. В Германию, по случаю войны, царь ехать не мог, в другие государства – не соглашался. Командуя артиллерийским корпусом на Рижском фронте, Болдырев получил вскоре звание генерал-лейтенанта. После Октябрьского переворота был арестован по приказу Крыленко "за непризнание Советской власти" и неподчинение приказам революционного командования. Приговор к трем годам тюрьмы вскоре был заменен полным помилованием, и он тут же стал одним из основателей и руководителей "Союза возрождения России", с поручением от которого и проник с опасностью для жизни в Самару, освобожденную чехами от большевиков. Вместе с Черновым, Вольским, Авксентьевым организовывал Государственное Совещания в Уфе, вошел в состав Совета старейшин от "Союза Возрождения" и был избран в члены Директории, с последующим назначением главнокомандующим «российскими вооруженными силами». Как сторонник передачи всех полномочий Учредительному Собранию, под которым понимал только Самарский Комуч, что усиливало политическую разноголосицу и повсеместный раздрай, настоятельно требовал установления твердой власти в армии, и ни на какое единоначалие и упразднение Директории не соглашался, считая подобные действия предательскими и вредными делу. Нередко напоминая горячеголовым сторонникам крутых управленческих мер известное утверждение о России, в которой все возможно, генерал непременно добавлял, что в условиях Гражданской войны – и подавно.

Нет, он не был сторонником немедленной замены Авксентьева и Вологодского на деятелей более правого крыла, относя к таковым и себя, и продолжал упорно твердить, что всему свой час.

Гражданские вообще много шумят и всегда медлят, а военные совершают и только потом крестятся – парадокс русских математических уравнений с крупными числами. Умные и рассудительные не решаются взваливать ответственность на свои плечи; эпилептики и шизофрены без раздумий выводят толпы на неповиновение и погибают у них под ногами. Так стоит ли удивляться, что западносибирский город Омск, оспаривающий амбициозно-великодержавные права у большевистской Москвы, являясь в пику временной, но, столицей Белой России, наполнился не только людьми полезными Белому делу, но и бесполезными, мешающими если не сознательно, то бессознательно со всей очевидностью.

Конечно, никто не запрещает восхищаться, наконец, гордиться столь высоким положением, выпавшим заштатному городку на новом витке Российской истории, и он, генерал Болдырев, к ней причастен не в последнюю очередь. А Колчак только прибыл. На готовенькое. И ему было бы полезным ради будущего разобраться, прежде всего, именно в вопросе, как и почему Омск неожиданно стал новой всероссийской столицей и упрочить его статус хотя бы в Российском масштабе, распространив на Антанту.

Для начала хотя бы в этом…

Власть в Омске, равно как и на всей территории Сибири, после полугодового красного правления, перешла в руки Временного Сибирского правительства, образовавшегося едва ли не за одну ночь, 30 июня 1918 года, и ни о какой Директории речи тогда не шло – сибиряки сами решали свою судьбу. Началось создание различных учреждений и спешное занятие казенных зданий: находясь то в Самаре, то в Челябинске, Болдырев наезжал тогда в Омск по разным причинам, тайно подумывая, как бы самому перебраться в эти края, и серьезной востребованности своей персоны не обнаружил. Омск в те дни кипел преобразованиями. Канцелярия Совета Министров во главе с Вологодским устраивалась в доме гражданского губернатора на Соборной площади. Сюда же на первый этаж вселялось министерство туземных дел под руководством Шатилова. Болдырев был на приеме у того и другого. Получил многообещающие заверения и все на этом. Побывал он без всякой надежды и в министерстве внутренних дел, возглавляемом Крутовским, и в министерстве путей сообщения у Степаненко и Устругова. Там же устраивались учреждения Государственного контроля, Главное управление почты и телеграфа, информационное бюро, но эти заведения были ему чужды, к чему обивать пороги? Появились Министерство народного просвещения, порученное Сапожникову, расположившееся в механико-техническом училище имени Императора Александра III, министерство продовольствия, занявшее здание судебной палаты на улице Лермонтова, так же безразличные генералу. Но Министерство финансов, расположившееся на Любинском проспекте в доме промышленника Ганшина, и его министра Михайлова он все-таки посетил, как в тот же день, по совету Михайлова, обещавшего дружескую поддержку, побывал на приеме в крепостном гарнизонном собрании у генерала Гришина-Алмазова, возглавившего военное министерство. Преодолевая неприязнь, съездил даже в штаб Сибирской армии к генералам Матковскому и Белову, сидящему сейчас перед ним и направленному в Оренбург для создания к весне совместно с Дутовым новой Южной армии.

Всё в этих ведомствах при назначении на высокие должности строилось на знакомстве и кумовстве, у него таких покровителей не было, и Омск он покинул, как говорится, не солоно хлебавши. И все же интуиция подсказывала что, приспосабливаясь с одной стороны к жизни административного центра Западной Сибири и Степного края, с другой стороны Омск, под влиянием Учредительного Собрания Чернова, засевшего в Самаре, поспешно готовится к воссозданию государственных учреждений уже Всероссийского масштаба. Но откуда в нем это возникло, что за странное предчувствие, он так тогда и не понял; сам Чернов, поддерживающий с ним постоянную связь, на эту тему не распространялся.

Официальное провозглашение Омска столицей Сибири состоялось в конце июля, и этот день генералу Болдыреву особенно памятен. Именно в этот день 23 июля он получил приглашение председателя Самарского Учредительного комитета принять участие в намечающемся в Уфе очень важном и судьбоносном совещании с возможным избранием его в члены какого-то нового правления-Директории. В порядке рекомендации, ему было предложено всерьез и серьезно заняться омской делегацией областников, от позиции которой будет зависеть многое…

* * *

Воспоминания – материя тонкая; возникая по случаю, они не всегда отражают прошлое в реалистических красках. Болдыреву было тяжко ощущать себя за спиной адмирала, как человека, возносящегося и над его судьбой и над Россией, ожидать от него решения их совместной участи, и копаться в шатком прошлом, выискивая, за что со временем с него могут спросить.

Оказывается, вгоняя в бессонницу, это тревожило больше всего: как будущее оценит его нерешительность и колебания посмертно.

И оценит ли вообще?

Военное положение фронта и армий за время его пребывания в должности главковерха нисколько не ухудшилось, даже наоборот, продолжается ускоренное формирование казачьих отрядов, полков и дивизий. Удачно прибрана к рукам Народная армия Комуча… хотя и не вся пока, остались «самостийники» Махнин, Филлиповский, Швец, Фортунатов… Зато вот перед ним генералы Белов и Дутов, только что доложившие об успехах формирования новой армии. Успешно занимается созданием корпуса генерал Ханжин. В Екатеринбурге укрепляется Гайда. Войцеховский в Уфе и Каппель на Волге уверенно держат очень важный рубеж. Скоро решится с Пермью. И решится успешно, сомнений у него… почти нет. Объявлена денационализация промышленных предприятий, восстанавливаются дореволюционные суды и административные учреждения. Введены военно-полевые суды и смертная казнь за политические преступления – все по закону, в отличие от большевистской позиции, хотелось бы думать, без всякой классовой неприязни. Помимо этого Директория Пяти во главе с Авксентьевым и правительство Вологодского высказалось открыто и жестко против автономистских идей Сибирской областной Думы. Ожидается приезд Бориса Савинкова, которого отправил за границу в Московскую бытность непосредственно сам Авксеньтьев, имевший тогда во Всероссийском эсеровском руководстве нужные полномочия. Куда жестче и чего не хватает? Подавай сибирского Бонапарта! Но Бонапарт был гением военной стратегии, истинным полководцем! Такие вдруг не рождаются, а диктаторская власть, окажись в неумелых руках, даже самых порядочных… Не понимают и не хотят понимать – еще одна однобокая русская крайность! Менее года назад покидая свой пост далеко не по собственному желанию, управляющий областным военным министерством генерал Гришин-Алмазов, в записке на имя председателя Омской Думы, которым тогда являлся все тот же непотопляемый Вологодский, был предельно краток и однозначен. Отдавая ей должное за создание и организацию "Белой" власти в Сибири, он высказывал недвусмысленное опасение, что "удовлетворение самолюбия левого крыла партии эсеров может ввергнуть Сибирь в ужасы новой борьбы за власть", завершив его словами, снова больно задевшими генерала: "Мы нуждаемся не в парламенте, а в твердой власти". Написал, и покинул Сибирь, уехал искать удачи у Деникина. Говорят, уже военный комендант Одессы.

Большинству в смутный час вдруг начинает казаться, что упади на чьи-то непослушные головы воображаемое всевластие и установится благодать.

На чьи-то другие, поскольку их собственные головенки как раз самые светлые, и здесь уже не до сопливых демократий, тут с Лениным не поспоришь. Да этот интеллигентствующий господинчик и не спорит ни с кем, он властно вершит, допуская вольнодумствующую схоластику лишь в политических пикировках, как бы для разогрева. Впрочем, в их белой среде вообще не обнаруживается способных поспорить глубоко и содержательно с вождем новорожденного Российского пролетариата. Это несомненная глыба, не желающая чувствовать, просто плющит обывательские черепа, вдалбливая в массовое подсознание разгоряченной толпы право на особую пролетарскую беспощадность к эксплуататору, не истребленному еще под корень. Разве что в глубоком подпитии иной «мыслитель» местного разлива минут на двадцать-пятнадцать возбуждает в себе Нерона или Цезаря…

Несмотря на его, Болдыревское предостережение, усилиями сторонников жесткой линии в неокрепшем правительстве был создан Административный Совет, наделенный чрезвычайными полномочиями. Чрез-вы-чайными! Почти как у большевиков! Его возглавили Серебренников и Михайлов. Но, раззадорив одних, необдуманное решение вновь подняло на дыбы других. Эсеры и областники, возмущенные узурпацией власти новоявленным органом, решили арестовать его членов. Михайлов опередил и первым нанес удар. Произошло это в разгар подготовки Уфимского Совещания, в канун которого Болдырев снова был срочно направлен Черновым и Авксентьевым в Омск на обработку Вологодского и Михайлова, с предложением к обоим распустить рыхлое областное правительство и войти в члены образующейся Директории, тем самым, приподняв ее Всероссийский статус.

Месяц назад, – подумать только, всего месяц назад! В памятную ночь на 21 сентября, он оказался на берегах легендарного Иртыша, принимавших когда-то горделивые челны Ермака, и стал невольным свидетелем распоряжения Омского коменданта полковника Волкова взять под охрану эсерствующих областников, препроводить в частный дом на Лагерной улице. Он, Болдырев, даже счел долгом заступиться за арестованных и большая часть из них, что называется, "легко отделались"; их наутро попросту вывели из состава правительства и выслали прочь. За исключением бывшего комиссара первого Временного правительства в Омске Новоселова, обвиненного в том, что нерасторопностью и нерешительностью способствовал захвату города большевиками. На следующую же ночь бывший комиссар, скрытно вывезенный из тюрьмы, был убит при загадочных обстоятельствах в Старозагородной роще. Генерал нисколько не сомневался в причастности к тайному и преступному сговору Вологодского, Михайлова и казачьего атамана Волкова, ненавидевших бывшего комиссара, действительно принесшего много вреда бестолковыми служебными действиями. Но доказательств вины единственного арестованного не нашлось, следствие зашло в тупик, начальник гарнизона был оправдан и теперь… прибирает к рукам бесхитростного адмирала.

Одержав сентябрьскую пиррову победу, Административный Совет тут же принял решение о роспуске областной Думы. Этому предшествовало удачное выполнение Вологодским еще одной весьма щепетильной миссии, закончившейся самороспуском автономного правительства, мутившего воду на востоке Сибири, так называемого Дерберовского, перекочевавшего из Томска под крыло Хорвата в Маньчжурию, и встречей с адмиралом Колчаком.

Пока шла где скрытая, где открытая борьба за обладание полнотой сибирской власти, в Уфе после нескольких неудачных попыток и словесных баталий с членами Самарского Комуча, удалось, наконец, созвать конференцию оппозиционных сил, провозглашенную Государственным Совещанием. На него съехались представители различных антибольшевистских правительств, действовавших на территории Урала, Сибири и Дальнего Востока. Омск представляли лидеры Временного Сибправительства, уже обагрившие кровью свои нечистоплотные руки. Словно почувствовав запах жаренного, местные лидеры Михайлов, Сапожников, Иванов-Ринов, Серебренников, Катанаев встречались с ним почти ежедневно, спеша заручиться поддержкой.

Естественно, что основным стал вопрос о власти. Борьба развернулась между Омскими областниками и Самарской группой Чернова. Делегаты разделились на два непримиримых лагеря, и если левые добивались правительства, которое признавало бы Учредительное собрание и опиралось на него, то правые, во главе с кадетами, требовали создания сильного автономного органа, независимого в дальнейшем от любых выборных образований. Споры продолжались две недели, победили кадеты. В качестве временной всероссийской власти была избрана Уфимская Директория в составе Авксентьева, Астрова, Вологодского, Чайковского и его, генерала Болдырева. В виду того, что Астров и Чайковский находились за пределами Поволжья, их места передоверили назначенным заместителям Виноградову и Зензинову. Но практически уже на следующий день члены нового органа вынуждены были спешно укладывать чемоданы и готовиться к переезду. Сначала намечался Екатеринбург, как центр Урала, вскоре, ввиду близости фронта, замененный на Омск, как столицу формируемой власти в Сибири, хотя у генерала возникала навязчивая мысль, что Директория, словно слон в посудной лавке, влезает в чужие владения, где уже сконструирован работоспособный аппарат и создана приличная казачья армия.

Неуклюжее официальное сообщение по этому поводу Болдырев помнит дословно: "Ввиду острейшей необходимости выбора конкретного географического места или города для развертывания немедленной работы по управлению и установлению тесной связи с Востоком: избрать временной резиденцией Омск с тем, чтобы в ближайшем будущем перенести резиденцию в Европейскую Россию».

Насколько сумасшедше стремителен полет революционной истории – всего месяц поезд членов Директории с ее председателем Авксентьевым прибыл в Омск.

Месяц назад и ни о каком Колчаке еще не было ни слуху, ни духу…

Правда, несмотря на внешне пышную церемонию встречи, существующая Омская власть, пользуясь убытием Вологодского по заданию Директории на Дальний Восток, отнеслось к новоявленным правопреемникам откровенно враждебно. Под предлогом отсутствия свободных помещений для служб и учреждений, их долго попросту не впускали в городе, так и держали в вагонах на железнодорожной ветке, наградив нелестным прозвищем "воробьиного правительства". Наконец, часть его сумела расселиться в переполненной иностранцами гостинице "Европа", расположенной на Атаманской улице напротив губернаторского дворца, укрепив генерала во мнении, что весь мир следит за каждым шагом отчаянных русских метаний, и упивается действительностью, приносящей праздным наблюдателям бесконечное возбуждение.

И снова генерала постигло разочарование – Директория оказалась настолько беззубой, что никто не хотел с ней считаться. Ни Авксентьев, ни Вологодский не были наделены природой организаторским даром, хотя бы на десятую часть равную способностям большевистских вождей. В управленческой деятельности усиливалась анархия, перенаселенный город охватила неудержимая спекуляция продуктами первой необходимости. Недоверие к бумажным дензнакам привело к прямому товарообмену, от которого страдало, в первую очередь, население. Недавно еще настроенное не в пользу изгнанных большевиков, оно во всеуслышание начало проклинать именно Директорию, а не областников, сдерживающих проведение важных реформ, включая денежную, которую предлагал министр Михайлов. Но и объяснять поведение масс только тяжелым социально-экономическим положением и наличием, так называемых, революционно настроенных элементов было бы глупо, поскольку в понимании генерала, людская масса подобна воде: куда уклон, туда и течет, сметая встречающееся на пути.

Вот здесь бы и проявить человечность, дать людям надежду. Тут-то к чему крутая рука и жестокость? Но власть, не умея решать вопросы по-существу и придерживаться понятной для населения твердой линии, становится обидчивой словно дите, и… мелочно мстительной. Положение ухудшалось катастрофически – чего Болдырев не мог отрицать. Обыватель воспринимал Директорию совершенно безразлично, интеллигенция откровенно презирала, газеты пестрели карикатурами и злобными выпадами, армия буквально ненавидела ее, недоуменно вопрошая, за кого и ради чего она должна проливать кровь и жертвовать жизнью, если нет ни веры, ни надежды, что новые Мефистофели спасут Мать-Россию.

Тем не менее, факт остается фактом, заштатный Омск получил мировое признание как столица Белой России. С трудом, но был сформирован Всероссийский Совет Министров во главе все с тем же изворотливым Вологодским, удачно и безболезненно сменившим одно кресло на другое. Его заместителем стал Виноградов, личность еще более аморфная, министром финансов – Михайлов, иностранные дела курировали Ключников и появившийся из Вашингтона, как черт из табакерки, похожий на слизняка, Иван Сукин. На министерство внутренних дел и министерство снабжения были назначены Гаттенберг и Серебренников. Министерство юстиции возглавил Старынкевич. Министром земледелия утвердили Петрова, а ключевой пост главковерха достался ему, генералу Болдыреву, для успокоения горячих голов появившемуся не менее неожиданно адмиралу Колчаку военное министерство.

Все это происходило в течение минувшей недели. Всего нескольких напряженных дней, в течение которых, не смотря на сумасшедшие перипетии, столкновение воинствующих мнений, угрозу переворота, попытки перетянуть на ту или другую противоборствующую сторону, его штаб разработал окончательный план и организационные мероприятия наступления на Пермь. Решительного наступления Сибирского корпуса полковника Пепеляева, а Самарская группа дивизий и полков, закрывающая Уфу, наконец, получила командующего, и он не позволит…

Операция по захвату Перми должна состояться, быть успешной, и присутствующие перед ним генералы должны ее поддержать неукоснительно, чего бы это не стоило.

Словно понимая его состояние, военачальники ни чем особенным не досаждали. Не возникло разногласий и по обсуждаемым вопросам. Заручившись поддержкой и Сыровы, и Белова, и Дутова на случай непредвиденных событий в Омске вести себя как можно сдержанней, не пороть горячку, Болдырев со спокойной душой мог отправляться в Екатеринбург, начинать наступление на Пермь, но пришла срочная телеграмма от Авксентьева, требующая его присутствия в Омске. Конкретная причина вызова не указывалась, хотя намек был более чем прозрачным – казацкие атаманы оживились, их выступление возможно в любой день, а имя адмирала Колчака, ставшего военным министром, не сходит с уст всего Омска.

Похоже, он просчитался, рассчитывая на благоразумие адмирала и совместную созидательную работу хотя бы на короткое время, необходимое для реорганизации. Колчак внутренне уже на стороне атаманов и поездка в Екатеринбург – лишь попытка сохранить чистенькими свои адмиральские ручки.

Ну, вот и пусть ознакомится, увидит раздетую, разутую, плохо вооруженную армию… А потом появится он, генерал Болдырев и покажет, как эта армия способна сражаться.

К дьяволу Омск и атаманов, будущее России будет решаться под Пермью, с выходом на Котлас для получения оружия из Мурманска с подошедшего транспорта Антанты и последующим весенним броском на Москву.

Не обладая широтой административно-политического мышления, генерал не имел четкого плана действий по возвращению в Омск, дышащий близким протестным взрывом и, подобно императору, не пожелавшему кровавой расправы с безумцами, не желал противиться стихии, набирающей ярость и мощь.

Он по-своему воспринял суть происходящего в России, охваченный собственным страхом, мешающим сделать поучительный вывод последствий бездействия, воочию увидев метания загнанного в угол императора и беспомощность военачальников, неуступчиво, начиная с генералов Рузского и Алексеева, как пестрое воронье, потребовавших его отставки. Не хотели лишней мужицкой крови? Чушь, когда они думали о ней, попросту испугавшись за собственные шкуры, меньше всего думая о последствиях, надеясь, что как-то пронесет и с другим царем будет иначе. Но как может пойти по-другому кто-нибудь думал всерьез, кроме Ленина и большевиков, заговоривших о мире с немцами. Не эсеры с кадетами! Не анархисты и прочая выпендрежная шелупонь местного разлива, заимевшая оружие! Мира потребовали большевики, переполошив именно тех, кто о мире даже не помышлял, не желая осознавать реальность и надеясь, на авось, куда бы вывезло. И тут все подойдет: слезай, господин царь, приехали,! Дальше мы без тебя, сами с усами… И приехали! Добившись отречения, уступая одну позицией за другой, сами оказались ни к чему не способными в противостоянии новым «временным». Буза! Сплошная буза! Одним подавай анархию – мать порядка, другим сборища, называемые учредительными собраниями, третьим новую, еще более жестокую монархию подавления. А где единение всех сил, на основе чего и монолитность, способные к созиданию, которого при таком повороте событий никогда не достичь, что многие давно понимали, не вчера и не сегодня заговорив об этой самой революционной масштабности, упорно и организованно готовящейся большевиками. Ведь готовилось и готовили, смешно отрицать, получали поддержку. И подготовились хорошо или плохо. Но вовремя, и он это понял, что с отречением монарха случилось самое неизбежное, противоборствующий джин выпущен их бутылки и обратно уже не загнать... Не народ спущен с цепи, не большевики овладели прогрессивными идеями и побеждают, увлекая этот народ за собой, а беда – хаос, накрывший Россию столпотворение и паралич власти. Рухнула враз система общепринятое государственного управления, будь она монархическая или социал-демократическая. Страну охватил всеобщий раздрай, не способный к самовосстановлению единства, в чем большевики заведомо преуспели, решительно настроившись на другую волну, захватившую массы. Жесткость руки? Возможно, он думал об этом. Но кто, под каким знаменем? Он метался, не понимая главного, свойственного всему более-менее здравомыслящему обществу и ее авангарду интеллигенции, как стержню любого нормального организму, что силы стихии, охватывая народные массы, не внемлют пустым призывам к непонятному и далекому благоразумию, но впускают в себя доступное и понятное в завтрашнем дне. В направлении возможного, когда, поднатужившись, можно пойти и взять. Взять, не задумываясь, что получится дальше, терять уже нечего. Ей втолковали, что прав у нее хоть отбавляй, теперь она сама их устанавливает, и по-другому больше не будет, поскольку она – гегемон. Что другая часть общества просто или не знает, что это такое – свое, никогда не создавая его кровью и потом, живя за счет какой-нибудь ренты и безбедного чиновничьего дохода, или хорошо понимает, противясь происходящему и определенному на немедленное уничтожение. Так было, и развал Саратовского Учредительного Собрания, всех его формирований и армии, в котором он преуспел, перебравшись на Волгу и активно участвуя в создании Директории, мало что изменило – он это почувствовал остро с появлением перед ним адмирала. Сильного и решительного, но… настроенного на те же ошибки.

Как просто все наблюдать со стороны за действиями других и не понимать собственных поступков!.. Он не мог больше оставаться в Омске, пытаться противостоять надвигающемуся хаосу, зная его конечную цель, не имеющей ничего добропорядочного, и знал, что достаточно лишь двух-трех десятков предупреждающих арестов… Двух-трех десятков, и не решался, не желая прослыть узурпатором. Сорвавшись в Челябинск, тайно надеясь на что-то, он словно ставил главной задачей, скрывая от самого себя, проститься с армией, которую создавал, продолжая маниакально рассчитывая, что наличие Директории, с ним или без него, в конце концов, объединит «Белое» движение на востоке России.

Он хотел чувствовать себя нужным и не видел путей для немедленного исполнения подобных острых желаний, изматывающих его, высасывающих последние силы, как в минуты особых тревог случается часто со многими. У него было достаточно серьезных, но, наверное, совершенно безынициативных единомышленников, исполнительных и добросовестных, нуждающихся в постоянном подталкивании, обозначилась перспектива, и не было решительности стать тем, кем он, по велению судьбы, должен был стать в сложившихся обстоятельствах. Приподняться над всеми и взять на себя полную ответственность за будущее, как нередко случается с людьми достаточно сильными и совестливым, для него казалось попросту недопустимым и граничащим с безрассудством.

И это другой исторический парадокс сильной личности, вовремя не пожелавшей стать предводителем – странная совестливость и опасение будущих осуждений.

Подобная и надуманная сверхосторожность, чаще, сродни трусости, а неуверенность – началу рытья могилы самому себе, что генерал вроде бы понимал, предугадывая возможное будущее. Подобно возникающему перед ним реальному императору с трясущимися руками и срывающимся неустойчивым голосом, внутренне он боялся близких последствий, больше всего страшась проклятий в свой адрес.

Он был душевно надломлен, возможно, непоправимо травмирован минувшими событиями и неотступно преследующим мистическим прошлым.

Не в его силах было осилить трагедию, свалившуюся на сотни тысяч военных и невоенных людей его отечества, разделившихся на тех, кто знает, за что сражается, и тех, кого пожирают сомнения, продолжающие надеяться на бескровное чудо. Захваченный целиком подготовкой зимнего наступления, способного всколыхнуть и фронт, и все армии, сделав его самоцелью, он просчитался как политик, отказав посыльным Антанты подумать о единоначалие в новом правительстве…

Да, как политик и заговорщик он оказался не на уровне: не захотел генерал Болдырев, – под руку подвернулся более авторитетный Колчак.

«Впрочем, дело вовсе не в адмирале, – утишая самолюбие, самокритично убеждал он себе, – напористые союзники не могут терпеть недотеп и беременную рыхлость на политическом олимпе и быстро их устраняют…»

3. СТАРИК С ЗАИМКИ

Поезд снова стоял, сотрясая сиплой и натуженной мощью парового котла холодное уральское равнодушие.

Светало. Колчак поднялся с мягкой кушетки, накинув шинель на плечи, подошел к окну, часто единственному способу сменить в длительном путешествии одни утомительно надоевшие думы другими.

Покинув Екатеринбург и направляясь в сторону Нижнего Тагила, литерный продвигался крайне медленно, с частыми остановками, затягивающимися на несколько часов, вызывая усиливающееся раздражение.

За минувшие сутки это была третья или четвертая задержка. Все пущено на самотек, сшито живыми нитками, почти ничего не держит – был главный вывод и очень безрадостный, который он сделал, покидая неприветливый для него Уральский город, ставшей могилой для царской семьи.

В вагоне было натоплено, сквозь мутноватое стекло в потеках просматривалась глухая тайга и какой-то пустынный разъезд или полустанок. Злое и требовательное гудение паровоза почти не прекращалось, сбивая адмирала с мысли, владевшей им на протяжении неглубокого сна.

Улетая в заснеженную глушь, паровозный рев ворочался где-то в дебрях тяжко и надсадно и, словно бы, набухал усиливающимся раздражением.

Ничего не изменив, минул еще час, поезд казался безжизненным, спутники адмирала бессовестно дрыхли, как ни в чем не бывало.

Не объявлялся и адъютант. Но за окном на рельсах появились казаки, сотник Студенеев, толкающие дрезину.

И снова в поле зрения адмирала оказался энергичный и расторопный полковник Лебедев, отдающий властные приказания сотнику:

– Мог бы сам давно догадаться, сотник, с полночи стоим, что время тянул. Станционные разгильдяи! Доберусь, пощады не будет! И ты не слюнтяйничай, литерный военного министра не пропускают! Решительно действуй, вплоть до расстрела под мою личную ответственность.

Постукивая колесами по рельсам, дрезина исчезла в глубоком снежном туннеле.

Мерцали голубеющие снега, поскрипывали могучие сосны. Набирая тихую таежную силу, возносящую к звонким вершинам высоких деревьев, утро входило в адмирала незнакомой первозданностью.

Было свежо и просторно; было странно легко.

Непривычно легко, неожиданно свободно, показавшись затрагивающим нечто из далекого детства в отцовском имении, как-то… щемящее стонущим в его воспрянувшей душе. Будто в деревне, но не с отцом, а под надзором бабушки в Херсонской губернии, где воздуха, света, было еще больше…

Детство вообще – странная штука: приходит, когда пожелает, и улетит, не пожелав, не оставляя следов.

Душевная затаенность не исчезала, звала и звала, царапая душу мгновенной тоской и непонятно что обещая. Задумчивым взглядом проследив за скрывшимися в тоннеле казаками, не став звать дневального, адмирал оделся самостоятельно, вышел в тамбур, толкнув заскрипевшую дверь, покинул вагон.

Чтобы оказаться в девственном краснолесье, хватило полсотни шагов по глубокому рыхлому снегу.

Вершины стройных сосен были покрыты белыми замерзшими шапками, морозный воздух приятно бодрил, останавливаться не хотелось, и он шел, увязая в пухлых сугробах, готовый упасть на них навзничь, широко и бездумно раскинуть руки, забыться.

Все же любил он снега, пушистую русскую зиму, бодрящий морозец – очень любил!

И Россию любил, страдал за нее, впервые, с прибытием в Омск, по-новому, с особенной болью и тяжестью на сердце, начав тревожиться за ее судьбу и ее будущее.

Бессмысленно, да и невозможно с достаточной точностью определить уровень осознания своего участия в подобном политическом событии – Гражданской войне, – самих обывательских масс, всего населения огромной державы. Вот у красных сейчас до полутора-двух миллионов штыков и сабель, у белых – несколько меньше… Возможно и больше, как посчитать. Пусть три, пусть пять, даже десять миллионов! Но это же несколько ничтожных процентов! Так кто же и с кем? На чьей стороне большинство? Повсеместная инерция обывателя – пока меня не касается, не шевельнусь, – а когда коснется, будет уже поздно.

Выставляя оценки жестокосердной бесчеловечной бойне, развернувшейся на просторах России, обозначая ее полюса, превознося антагонизм классов, большинство историков уже сейчас, заранее, впадают в тщеславное заблуждение проницательных мыслителей, превознося красную революционную идеологию и называя ее подавляюще массовой. Интеллектуалы запада уже клюнули на эту мнимую массовость, ставшую лишь беспощадным террором нескольких армий, банд и тысяч мелких агрессивных продотрядов, безжалостно опустошающих крестьянские подворья; правительства крупных зарубежных держав идут с большевиками на тайные сговоры! Но гражданское противостояние, вызываемое, скорее, стечением критических обстоятельств, используемых враждующими сторонами с разной выгодой для себя, спонтанно и более стихийно, чем тщательно продуманное и заранее всесторонне подготовленное, как бы этого не хотелось ревнителям прав и свобод. Озлобляя и ослепляя безумством, оно вооружает ненавистью одну половину расколовшегося общества против другой на годы и годы, тем более, если умело и целенаправленно подливать масла в огонь, как поступает большевистская хорошо раскрученная пропагандистская машина. Господин Ульянов готовился к революции, заложил коварную основу и кинул массам очень соблазнительную приманку. Неужели сложно представить последствия? Тут уж действительно класс на класс.… Хотя для имущего класса наличие неимущего – прагматическая необходимость и движущая сила, залог успешного существования капиталистического производства, а вот представить, как поведут себя вчерашние неимущие, получив в наследство огромную махину-державу, и как будут выстраивать массы по новому ранжиру, адмиралу не удавалось при всей напряженной сосредоточенности.

Ну как это: был никем… из князи да в грязи, а фельдфебелем кто и кучером на облучке? Без этого обойтись и новое общество не построить, как ты что не называй.

Зато с бунтом было понятно: мятеж всегда только – мятеж. Стихия надрывно усердного заблуждения и радужные миражи влекущих соблазнов, которые еще предстоит наполнить политическим содержанием, светлой идеей братства и равенства, никогда не осуществляющихся даже на треть возможного и провозглашаемого, лишь вспомнив французов с их сумасбродством.

Протестные вооруженные выступления – совсем не весеннее половодье, разом и безоговорочно сметающее лишнее на пути, управлению они все-таки поддаются…

Впрочем, время от времени меняя прежние выводы и давая им новую окраску, можно сколько угодно превозносить наступающую мощь и энергию пришедших в движение масс, выливающихся у обывателя в занудливое ворчание в семье, и выставляемого напоказ шумно и гневно в общественном месте, что, конечно же, у него по случаю и показное. Обыватель останется инертным обывателем. Изменись обстоятельства и мгновенно переменится настроение и цель в обезумевших головах, одурманенных чудодейственной вседозволенностью. Преступно выискивать целенаправленно только нравственные преимущества одной из сторон разгоревшегося противостояния, как уже поступают некоторые общественные деятели Запада, упиваясь болтологией неглупого предводителя большевиков и совершенно не считающие жертвы его деспотии. Но и аморально доказывать правомочность новых гражданских прав, заново создаваемой системы государственных ценностей, нарочито не замечая их вопиющего волюнтаризма. Все это так же необходимо по обстоятельствам тем, кому они полезны, как сметающая стихия, применимы в повседневности для ужесточения порядка, или не нужны вообще и даже объявляемые опасными. Легко создавать и организовывать той стороне, у которой оказывается вдруг монополия и преимущество реального управления. Здесь важны рычаги! Их как раз и нужно создавать незамедлительно, совершенствовать, чувствуя постоянно, что держишь под контролем и чем управляешь, а что не держишь, и чем не можешь пока управлять…

Разумеется, сомнений у адмирала не было давно: большевики оказались более подготовленными к решительным действиям разрушительного порядка и преуспели во многом за короткий срок. И февральская сумасшедшая завихрень в 17-м, и Керенский с двоевластием – в их пользу, как партии более организованной и разветвленной, построенной на бескомпромиссном единстве, безжалостном отрезании лишних загибонов-отростков, в отличие от трехслойных эсеровских образований, мечущихся кадетских, прочих и прочих, отторгающих друг друга. У большевиков в наличии крепкая политическая организация, волевой, твердокаменный вождь, способный превращать обычные слова в догмы – только глупец не отдаст ему должное, – необходимые апробированные печатные органы, созданные на добровольные пожертвования тех самых владельцев заводов и пароходов, с которыми они беспощадно воюют. Ускоренными методами плодятся органы действенного централизованного управления, как в центре, так и на местах, разворачивается широкая мобилизация населения в армию. Это стихия девятого вала, способного не только безрассудно сметать, но и управлять целенаправленным разрушением в грубой, деспотичной форме через власть так называемого народа и того же беспощадного маузера. Адмирал помнит о ней как событиях на Черноморском флоте, когда мог быть расстрелян без суда и следствия, и едва не схлопотал гибельную пулю.

Что уральское направление для красных становится важнейшим, устремленное на Дальний Восток – большую часть Отечества, адмирал за короткое пребывание в Екатеринбурге ощутил по первым докладам и генерала Войцеховского, удерживающего Уфимскую линию обороны, и генерала Дитерихса, представлявшего Чехословацкий корпус, и генерала Гайды, перешедшего на русскую службу и ускоренно формирующего Сибирскую армию.

И тот, и другой, и третий делали многое для общего дела, но даже между ними не ощущалось единства и высшей военной солидарности, которая необходима для согласованных совместных действий. Каждый из них тянул одеяло на себя, каждый видел настоящим полководцем только собственную персону, воспринимая его, нового военного министра, в лучшем случае, равным себе, но не над собой.

Еще более печальным, подмеченным адмиралом, оказалось то, что ставка Болдырева, следовательно, и его военное министерство, находясь в Омске, не имела реальной возможности держать командующих фронтами и армиями в узде и согласованно ими управлять. А ведь были и другие не малые, не только плохо сформированные военные силы, но и непонятно кому подчиняющиеся. На том же Челябинском направлении. К примеру, генерал Белов и атаман Дутов в Оренбуржье, о которых у адмирала были пока самые общие впечатления, тот же самостийник Анненков, вообще вышедший из повиновения и кочующий за пределами Акмолинского края. Как и чем занят боевой генерал Ханжин? Вольница, ищущая приключений на свою задницу и на погибель России? Возможно, но почему она в стороне, не в общем котле, не в единой связке, и о чем думает главковерх Болдырев? У красных нет подобной раздробленности, в каждом направлении свой единый кулак, общая задача, как гвоздь, соединяющий в единое, и на лицо результат: умело и оперативно маневрируя силами, обороняются вполне успешно и готовятся к наступлению… А какие-никакие, но все же наличествующие силы Саратовских учредиловцев, возглавляемых Фортунатовым и Махниным, не говоря уже о Добровольческой армии, Донском и Кубанском казачестве? Сил предостаточно, чтобы действовать куда более решительно, одним твердым порывом, но ничего не выходит. Не получилось у Краснова с Корниловым, не смог сделать ничего существенного прославленный генерал Алексеев, мало чем отличаясь от них, действует Деникин… А есть еще Прибалтийский военный узел с Юденичем, Северное направление с Миллером, Дальний Восток с немалыми военными формированиями и чешский корпус генерала Сыровы, находящиеся в бездействие.

И если вдруг проявляющие себя, то только во вред в глазах местного населения.

Врозь все – великие полководцы, а вместе, как у баснописца Крылова: лебедь, рак и щука.

– Ваше высокопревосходительство, контрразведка сообщает о любопытном случае. Из тайги вышел старый охотник-кержак, с начала зимы один уничтоживший дюжину комиссаров и до полусотни реквизиторов-красноармейцев. Своего рода сибирский Сусанин; не желаете побеседовать? – На вершине сугроба стоял возбужденный полковник Лебедев.

…Голос неотступного Лебедева был болезненно лишним, разрушал картину, возникшую в воображении адмирала…

Где-то там, за могучими соснами, елями и березами, за бесконечными далями, находилась другая суровая стихия – океан, во льдах которого он, молодой и жизнерадостный лейтенант, терпел невзгоды и терял товарищей во славу Великой России. Кажется, там смерть ощущалась иначе и была ближе, на каждом шагу. Она день и ночь дышала в затылок треском льдов, угрожающим скрипом деревянной обшивки корабля, обреченного быть раздавленным, но рождала совсем другое ощущение суровой опасности. Эта опасность была как бы естественной, неизбежной и действительно без ложного пафоса требовала в противоборстве с ней повседневных, до последнего часа, героических усилий над собственным духом, иногда готовым дать слабину.

Природа жестока и коварна, но война русских с русскими, называемая Гражданским противостоянием, с каким стихийным явлением её-то сравнить?

Не ограничиваясь как мелкими, ничего не значащими событиями на линии фронта, так и крупными, более серьезными, о которых ему докладывали на всём пути продвижения состава, она уходила на восток в дремучую тайгу, непроходимые дебри. На огромных пространствах от Северной Двины до крайних отрогов Урала развернулась другая непримиримая бойня. Незаметная многим. Не учитываемая военными штабами противоборствующих сторон, не принимаемая всерьез, но изощренно жестокая. Здесь ходили красные отряды «особого назначения», верша свое «правосудие» в крохотных, не желающих покоряться селениях, и не менее беспардонно мародерствовали белые. И тем, и другим нужно было выжить – остальное не в счет; за все невинные жертвы жестокого Молоха пусть расплачиваются Бог и русское разгильдяйство, сотворившее кровавый вселенский мрак. В этой глуши мелкими группами и мстительно в одиночку партизанили охотники, староверы, полудикие зыряне, ружьем и топором истребляя ненавистного супостата-реквизитора, кем бы он ни был, хоть белым, хоть красным, ставя на него, как на зверя, силки и капканы. Адмирал уже слышал об этом, морщился, не проявляя особого интереса, и вот полковник предлагает какую-то странную почти мистическую встречу…

Впрочем, вообще вся его поездка похожа на мистику, начиная с не изглаживающегося из памяти видения императора в облике Керенского...

Помедлив, переведя дух и насильственно возвращаясь в реальность, он спросил:

– Из ружья или этими, как их, силками?

Ответа полковник не знал, с охотником не беседовал, но для пущей экзотики произнес:

– Да, да, господин военный министр, именно силки и капканы. Офицер штабной разведки так и отрапортовал: только что получил возможность представить господину военному министру местного охотника за красными черепами, в одиночку уничтожившему полсотни большевиков, – кричал на расстоянии Лебедев. – На вопрос генерала Добровольского, не бесчеловечно ли это, бородач сказал: «Нам с ними не жить. Либо они, либо мы».

– Чем же вызвана его лютость? – холодно спросил адмирал, когда, увязая по пояс в рыхлом снегу и торя глубокий след, приблизился Деникинский полковник.

– Причин несколько, господин адмирал. Главная: карательный отряд красных под командованием какого-то комиссара, знакомого старику по довоенным старательским временам, расстрелял его семью, обвинив в нежелании выдать народной власти большие ценности в виде драгоценных уральских камней, и старообрядец поклялся мстить большевикам до последнего вздоха. Говорят, везучий был старатель, старые заводчики ценили его знания.

Иногда Колчака самого посещало желание стать… каким-нибудь лесным дикарем. Первобытно диким, ни от кого не зависимым. Не чувствовать мук совести, забыть о долге. Даже того, о чем просил его померещившийся император… Когда-то – обычная судьба морских офицеров, страдающих одиночеством, – ему довелось испытать страсть к наркотикам, и он в полной мере познал чувство эйфории, переходящей в отупляющее угнетение и равнодушную прострацию. С появлением в его жизни Тимиревой, не до конца, но он переборол пагубную страсть в то самое время, когда оказался как бы под арестом в тихом курортном городке южной Японии. Сострадая ему, Анна Васильевна нашла опытного лекаря-гипнотизера, воздействовавшего заклинаниями и травами, древними заговорами, научив её по старинному рецепту заваривать лекарственный чай с особенными тонизирующими добавками, воздействующими не него более чем благотворно. И рядом с ней, божественной птичкой с поющей душой и трепетным сердцем, нежно доверчивой, диким быть уже не хотелось…

Так кто же он – странный старик: мститель или обычный безумец, одичавший в тайге?

Победило любопытство, и адмирал глухо сказал:

– Я задал бы несколько вопросов, но только не в поезде. Как он живет, мы можем навестить его дома?

– У него нет дома, ваше высокопревосходительство. Когда не стало семьи, он его сжег вместе с красным отрядом. Здесь у него где-то землянка.

– Пойдем, полковник, в землянку. Веди.

– Ваше высокопревосходительство, позвольте вызвать начальника контрразведки?

– Вы лично с охотником не встречались? – произнес адмирал недовольно.

– Никак нет, господин адмирал, не встречался, – смущенно признался полковник, – приказал доставить к составу.

– Да, приказал! Отдал приказ, и завертелось… Приказывать, полковник, легко, исполнять трудно. Старовер этот кто: русский или чухонец?

– Не уточнял, ваше высокопревосходительство. Скорее всего – зырянин.

– Прикажи отпустить. Скажи: позже, возможно, навестим.

– Поощрить бы надо, Александр Васильевич. Устроить встречу с корреспондентами: на весь мир прогремит!

– Русского старика на посмешище и в людоеды? Полковник, полковник, стыдитесь, право же, а вот материально поддержать, не возражаю.

Отряд сотника Студенеева сделал нужное дело и скоро поезд впустили на станцию, началась заправка паровоза водой и углем. Станционный домишко смотрителя был по крышу засыпан снегом, тусклым желтым пятном, как из глубокой белой щели нависшего заноса, светилось желтоватое окно. Оказавшись рядом и поддаваясь неведомой силе, адмирал потянул на себя дверь, обитую выцветшим добела брезентом.

В сумрачном углу, рядом с голландкой, обитой черной жестью, за дощатым столом на ножках из крестовин, дремал щуплый старичок в драной шубейке. Его лысоватая голова покоилась на потрепанной заячьей шапке, шубейка была перепоясана пестрой опояской, похожей на скрутку женского платка. За невысокой дощатой перегородкой в тусклом свете фонаря обходчика резались в карты путевые рабочие и дежурные. Печка дымила, в избе было смрадно и душно. О том, что перед ними офицер высокого ранга, станционные работники рассмотрели не сразу, сообразив, вскочили будто ошпаренные. Старший, в обычной форме станционного смотрителя, выбежал суетливо навстречу, вытянулся по стойке смирно. Его овечьи глаза, не то красные от хронического недосыпа и пьянства, не то с такими неестественными рыжими ресницами, были вытаращены, словно вылезли из орбит.

Старик за столом не пошевелился, и адмирал спросил, кто это.

– Наш, Акудиновский, ваше бродь, на заимке жил верстах в двадцати, с вашим поездом прибыл. Из таежников. Пропал, было, с весны, прошел слух, што красные кокнули всю его семью, а он, возьми, да ноне опять нарисуйся. Жив, курилка, здоров, как ни в чем не бывало.

– Охотник?

– А кто в здешних краях не охотник?

– Красные сильно лютуют?

– В деревне – там красные. В глубинке степной и так по округе, где можно, в леса-то не шибко совались, пока энти продотряды не развелись. У них продотряды не дают покоя мужику, а так-то што, нехай бы шныряли. Ить один за другим, один за другим! По двадцать-тридцать подвод. Уж, кажется, дочиста подмели, а шныряют, шныряют. Да не русские все, латыши, мадьяры, евреи. У них и возницы не русские, русский мужик на тако дело рази подпишется лиходействовать подобру-поздорову, ни в жисть. А приезжему турку, ему нипочем, он и сам от поездок немало имеет. В деревне – там красные, ну и… другие, опять же, случая не упустят в мужицкий амбар заглянуть… Опять же в поселках да городе, если взять, – там чехи лютуют. У них на двух-трех солдат по вагону поименно закреплено, сам видел на станции, заполняют, чем можно на дармовщину, опосля негодное-то выкидывают и опеть заполняют. Приспособились: мол, оружие ищем. Дело понятное, главное, порог избы одолеть…

Выходило, у всех была власть на сибирской земле: у красных, чехов, разбойничающих повсеместно атаманов, еще черт знает у кого, но ее не было у Директории и генерала Болдырева.

Обернувшись к дышащему в затылок Лебедеву, кивнув на старика, адмирал хмуро спросил:

– Ты о нем говорил, полковник?

– Так точно, господин адмирал, упросил подвезти до станции, припасы, мол, кончились.

– Хлеб, что ли?

– Скажете тоже, ваше высокопревосходительство, чтобы я хлебом не снабдил старика? Порох ему нужен и свинец на жаканы – у него же берданка, винтовку не признает! Прикажете разбудить?

– Ни в коем случае! Идемте, идемте, не будем мешать. – На станционных строго шумнул: – И вы громко не расходитесь.

Но старик поднял плешивую голову, поблымал глазенками, приходя в чувство, негромко сказал, как бы слегка виноватясь:

– Да не сплю я, господин хороший: стариковски сон, как птичий скок – чихнул, как зажмурился на минутку и, будя сопеть.

Вскинувшееся лицо старика было смуглым, клочковато заросшим, шелушилось пятнами на подмороженных и обветренных скуластых щеках. Серые глаза прятались под кустисто мохнатыми бровями и не скрывали зоркого любопытства.

– Кто же ты будешь, отец?

– А ты, господин хороший, видел в татарской степи перекати поле? Шар колючий такой. Скачет и скачет, словно ему пинка под зад поддают. Так вот это мы, люди, покинутые детьми и Господом нашим, катимся-скачем не знамо куды.

– Брошенные детьми?

– Ну-к, оне ить не с нами ноне: то красные загребут ради нужд революции, то атаманская мобилизации подоспеет. Бегают из армии в армию: седне с красными, на завтрево – на другой стороне, пока под пульку не попадут. Кому пофартило, без руки или ноги, безглазые да возвернулись, а невезучи давно сырой землицей присыпаны. Вот-те и – детки. Были да сплыли, деревни на треть опустели, а погостов прибавилось. Видано ли дело – в деревнях окна досками крест-накрест забиты!

– Отчего же, отец: то с красными, то с белыми? – поинтересовался адмирал более близким себе.

– А тут, господин хороший, с одного раза нашу болячку не разберешь. Кто по родству строит расчет, кто – по выгоде. Мужик на той стороне, где интереса больше… Або по принуде, когда – поголовно. Но это – временно! До случая.

– На войне бывает выгода?

– Когда деревня твоя кому-то мешает, да поперек дороги, а в ней избенка с детьми, – всяко быват, господин хороший. В жизни такое быват, о чем само по себе в голову не придет.

– Верующий?

– На русской земле без веры нельзя. – Старик неистово перекрестился.

– А без царя?

– Ну, батюшка-царь, как бы ни мел, для меня не велика метла, а Бог это Бог. Сам-то ты, извиняюсь за любопытство, из каких будешь? Одежка на тебе вроде не русская.

– Самая настоящая русская, отец. Только морская и, должно быть, тебе мало известная.

– Выходит, моряк, што ли?

– Он самый отец… При полном параде.

– Ишь-кось ты, на кого напороться довелось? Как звать-величать прикажешь, ваше благородие?

– Перед тобой, старик, военный министр Всероссийского правительства адмирал Колчак Александр Васильевич, – вмешался сердито и недовольно полковник Лебедев.

– Вона каков! Ажно сам адмирал? Колчак, говоришь? Наслышаны, как же! Хоть и в лесу, а наслышаны. Большевики тебя костерят во все лопатки, не глянешься им. Из Кучумовских татар, сказывали, а русский в целом, гляжу. Грозный Иван, сына-то загубил который, тоже, вроде бы как, был из чумазых, а вона как лихо и круто правил с опричниками! Наше вам стариковское почтение с низким поклоном, Александра Васильевич. Красных-то че не возьмешь, как следоват, в оборот? Кишка, што ли, тонка? Ну-к и то, у красных, хоть с кровью, через принуду, а серьезней дело плетется, как-то дружней, а у вас – через пень да колоду, через пень да колоду. Всё кругом господа, не знашь, быват, перед кем наперво шапку ломать. Ну, меня уже не задеть, я калач тертый, в ровню, кому не след, не напрашиваюсь, а другому-то… Офицер твой солдатика все зуботычиной учит, как в старину. Хорошо ли, сам рассуди? Знамо дело: строгости нет и порядку не бывать, так и строгость нужна по справедливости, а с дуру-то и сломать кое-што можно... Гляди-ии, до весны не поставишь заграду тем, кто на Волге кучкуется, прахом пойдет. Мужик не любит, когда его без нужды понужают, но своя власть ему нравится больше, ты мотай на ус, авось пригодится.

– Смотри, жалостливый какой, а говорят – мститель! – фыркнул недружелюбно Лебедев, по-всему, с первого взгляда невзлюбив старика.

– Ну вот! Ну вот! От таких фыркунов и беда мужику! Кто он таков при тебе, Александра Васильич?

– И что может случиться весной? – меланхолично спросил Колчак.

– Все и случится, Александра Васильич. Мужика потянет к земле, а в деревне-то власть не твоя и твоей, как гляжу, не бывать. Ну и где объявится энтот хрящ сивобородый с твоею винтовкой, кроме как красных отрядов?.. Так че же твои генералы – орлы али как? – словно в пику насупившемуся и сердитому Лебедеву, теряющему терпение, поинтересовался старик с деревенским простодушием.

– А сам что думаешь? – справился адмирал, придерживая Лебедева, готового оборвать въедливого лесовика.

– С моей колокольни далеко не увидишь, а по мужицкому разумению так, с генералами всегда худо. У нас во всех войнах, начиная с германской, беда пошла с генералами, русских-то нет. А нерусская вошь русскую душу не расчешет до крови.

– Мудрено, старик.

– Мудрёно нерусскому, а тому, хто в лохмотьях сызмальства, мудрёного нет. Своя вошь крепче кусает, господин хороший… это, извиняясь, Александра Васильич.

– Не крещенный ты, видно!

– В церковь с маковками сроду не хаживал, а с Господом Богом навеки повязан, крест при мне днем и ночью, – с достоинством произнес старовер. – Таежная вера своя; у нас не размахивают энтим, как ево, византийским кадилом. У нас чувства к Богу в душе и сердце живут, на язык не просятся. Язык, ваше благородите, без костей.

– Приглашение хочу тебе сделать, в гости позвать. Примешь?

– Срамного да неухоженного? Уж позабыл, когда в бане мылся в последний раз, умру, так обмоют.

– Помирать собираешься?

– Одиноким остался. А кому нужна така срамная да неухоженная жисть, лучше уж помереть.

– А какая нужна?

– Старый живет ради малого, несмышленого; малый – для завтрева, штоб семейщине переводу не было. Семейный корень – в нем сила человечья.

– Прошу в гости, старик, продолжим за чаем.

– Неловко мне с господами, осудят тебя.

– Ты как бы народный герой, за меня опасаться не стоит. Согласен?

– А в чем у тебя интерес ко мне? Одиноко? И ты одинокий, похоже. Срываешься часто?

– Бывает.

– Свое не нашел. Не наше-ел, глаза беспокойны как осы.

– Не нашел, отец, ищу.

– С людьми – не найдешь. Иуды. Што те, што энти. Я всех перепробовал, уж столько злости выплеснул, трава должна почернеть, а перемены не вижу. Не ищи, испакостишь душу пустыми надежами, вот как я, а не найдешь.

– Как же так – не искать?

– Ну, ищи, надоест, находишься пьяным от злости, помереть захочется… вот как мне.

– А мне про тебя – правдолюбец, герой! Не уж-то все надоело?

– Убивство – это когда диавол рогатый в тебе сильней бога, а в голове только ночь и черно. Всему свое время, господин адмирал, даже убивствам. Утомился. Убивал-то ково? До главных нам все равно не добраться, а разну мелочишку на стружку кромсать интересу немного. Скоро помру, старуха, заждалась, почти год без меня. Сроду надолго не расставались… Ну, пойдем, покалякаем, все одно до утра некуда деться. Пороху надо добыть, свинца, и снова в тайгу. Схожу в последний разок.

– Ты еще крепок!

– Пора. По своим сильно томлюсь. Муторно среди вас.

– Устал убивать?

– Отродясь не был убивцем, муху не обидел: села – сиди, полетела – счастливой дорожки.

– Тогда кто же ты?

– Божья кара. Меня Бог надоумил безбожников жисти лишать – какое же оно убивство. А нонесь запрет наложил, к людям итить подтолкнул, пришлося выйтить. Все-е! Кровью не насытишься, ни детей, ни жены не вернёшь. Хватит. Пора грешной душе в земельку…

– Выходит? дьяволу верховодить?

– Ну-к этого беса мне уже не одолеть, справляйтесь без меня, если по силам. В прежние времена во главе воинства и дружин святители наши вставали, а ноне не вижу, не слышу… Ты вот што, мил человек! Встречному да поперечному шибко не верь. Не верь! Взглядом ты твердый, зыркаешь хорошо, да этого мало в нонешной жизни, вишь, какая она…

– А какая она?

– Бестолковая, бежит со всех ног под бугор, готовая сама себе нос раскровенить. Летит как санки с горы и некому остановить. Одним словом, вдрызг и вразнос.

– Раньше лучше была?

– Лучше – не лучше, лучшего в здешних краях я не помню, про других говорить не берусь. Когда через пуп и надсаду вверх тянуть приходилось, а лямка-гуж до крови врезалась в плечо, оно и мысли были другие. Мужицки думы тяжелые, как сама жисть, без работы надсадной вовсе конец, чуть слабина и понесло-покатилося. Разбежалося шибко в последне время, многих ажно за Рассею выносит. – Покосившись на сердитого и надувшегося Лебедева, произнес не то строго и поучительно, не то с лукавой усмешкой: – Ты, друг ситный, не куксись на старых, как я, повидавший, тебе во сне не увидеть. Само особенно не кочевряжься перед простыми людьми, похоже, не слышишь ты их, зато они на тебя налипают пиявками…

* * *

Давно в подобном тоне и открытой доверительности никто не разговаривал с адмиралом.

Да и вообще, пожалуй, никто, кроме бабки-старухи.

Особенно по началу, пока он свыкался с неприхотливой деревенской жизнью барчука, которому норовил услужить всякий сверстник небольшого имения. Не зная, как вести себя в таких обстоятельствах, он какое-то время испытывал неловкость, смущался, но скоро привык и уже бесшабашно командовал босыми добровольными подчиненными, не задумываясь, почему они поголовно босы, чаще всего неумытые и неподстрижены, в отличие от него. Строгая и выверенная, не позволяющая вольностей и разгильдяйства, окружающая жизнь входила в него незыблемой как вечный столп, принималась сложившейся на века. Не вызывая сомнений в какой-то несправедливости, она всегда устраивала. По крайней мере, в хозяйстве бабки, где время текло ровно и чинно, как раз и навсегда заведенное давно умершими предшественниками, о которых ему никто уже даже не рассказывал.

Покровителя и благодетеля ищет слабый, сильный сам определяет свой путь, как было с ним с детских лет и будет всегда; пусть себе липнут, нашел, чем упрекнуть!

Таежного скитальца звали Карпом. Карпом Мальковым. Без всякого отчества – у него не было его и не было документа, подтверждающего, если не происхождение, то хоть какую-то принадлежность к роду людей. Прежде, чем приглашать к столу, охотнику предложили обмыться и наполнили глубокую деревянную шайку теплой водой. Карп долго противился, отнекивался, но вынужден был сдаться, шагнул босыми раздавленными ногами за ширму, разделся сначала по пояс, до последнего сопротивляясь снимать холщевые портки.

Грудь его, облезлый затылок, тонкая дряблая шея и спина, похоже, обваренные когда-то кипятком, затянулись тоненькой, чужеродно розовой кожицей. Она морщилась как ровная гладь под легоньким ветром, вызывала у присутствующих заметное неприятие, которое старик не мог не ощущать и стеснялся.

Это были следы тех самых комиссарских пыток, глядеть на которые не выдержал старший сын, схватившись за вилы.

Кто-то донес красным, что Мальков, как бывший старатель, имеет припрятанный клад и знает секреты многих золотых и платиновых штолен, драгоценных камней; примчавшиеся с конным отрядом следователь и комиссар из бывших горных мастеров, потребовали указать эти потаенные места. Не обращая внимания на клятвы старика, что знать ничего такого не знает, ему не верили, добивались признаний ускоренным способом…

– На третью ночь – старший-то, Фрол, уже получил свою красную пулю промеж бровей и валялся мертвым в снегу, – младшой, как собака, подрылся в мерзлой земле под клеть. Веревки распутал, тянет, а я пролезть не могу, мне-то дырка мала, колупаюся в ней из последнево, готовый зубами грызть мерзлоту, ну и снова застукали, не удалось дать деру. Микитку я вытолкал: уходи, спасайся. Да где там – спасайся! И ему, как Фролу, пульку вослед прямо в башку. Микитка взвыл, верещит гдесь в ямке под стенкой, но, кажется, покамест живой, меня – на дыбу. Да опеть кипятком, кипятком – солдаты чаевничали в это самое время, а у них чайник ведерный, че было жалеть. Ору дурниной, за стенкой мальчонка раненый околевает, словно приблудная собакам, женка речи лишилась, али то ж померла – ни звука не слышно, – уж как Бог сподобил вырваться, люди добрые, вовсе не помню. Вот не помню и все, господин адмирал, Александра Васильич. Не вижу, не слышу, памороки отшибло все до последнего. Што-то загорелося – в клуне-то, али Боженька во спасение мое запалил. Переполох! Седла, сбрую спасают солдатики, я и убег без одежки, не поверишь ли, связанный да босой. До старой заимки верст пять будет, как-то добрался, не околел. Только ноги зашпор зашли, иголку воткни – не почувствуют. Не помню! Вот хоть убей, ничего не помню, зубы пошто-то шибко клацали друг о дружку. Ружьишки нет – у нас оружие на заимках не держат, – одна старая острога. Ослобонил руки. Овечьей шерсти поверх ожогов на себя намотал, обвязался полосками из бабкиной исподницы, напялил шубейную лапотинку без воротника, в руки топор и – айда во весь дух обратно: надо Микитку и старуху вызволять! Поздно, нет в живых никово, собаку-Полкана и того пристрелили. Старухе глаза закрыл, вынес из коровьего пригона, куда она в последню минутку сама как-то вползла, положил на снег рядом Фролку с Микиткой, а душа-ааа…. Красивым был у меня старшенький, Александра Васильич! В кудряшках, костью што надо, супротив моей, уж вырос бы девкам на радость. И бабка моя, хоть и старуха, а ядрена, как уральский самоцвет. Ну, прям на тихое личико горный хрусталик! Эхма, Александра Васильич! Слов-то где взять, ведь не расскажешь всево! Живой ведь, Александра Васильич! Мертвый бы – ладно. Во все мокрешенькие глаза смотрю на дите родное, супружницу убиенную, своей боли нисколько не чую. За што? Кому помешали? Как жить без них? К малому прислонился старым лицом – ему она, должно быть, глаза закрыла. Молокосос ведь, губы совсем безволосые, а вот и нету в живых: тяжельше ноши еще не знавал. Господи мой, где же твоя справедливость – детей-то за што наказывашь смертушкой! Ну, ладно, лей слезы, не лей… Вот сжалося все, Александра Васильевич, остатки живого духа затвердели вровень с железом. Приняв досыта дармовой бабкиной самогоночки – уж мастерица была на все руки! – солдатики дрыхнут в овине, следователь с комиссаром в избе шумно бражничают, привозное винцо заморское распивают да салом из бабкиной ямки закусывают. А ямка с припасами на весь год, так и стоит на морозе не закрытая: чужое, не жаль! Солдатиков-то я не тронул, в ту пору во мне еще была жалость, а вот комиссару… Подступил с топором во весь рост, ни страху во мне, ни опаски. Впритык никово не вижу – темно, батюшка мой. Кто ж, говорю, донес, Кирилка-варнак, што у меня несметны богатства? Как мог поверить, голова пустая – мы же с тобой с детства знам друг дружку, я ж поклялся на образах, што ничево не припрятал. Трясет их обоих: смерть – не красная девка, понимают, стервецы, не с поцелуями лезет. Убивать не страшно, не-ее, труднее решить, как сделать – уж больно много соблазнов. И страшно смотреть, кем становится человечишко, унижавший тебя недавно… Одному так, стукнул обухом в темя и нет ево боле на этом свете, а другому… Над бывшим дружком я тризну справлял по жене и деткам до полуночи… Темно-оо! Темь в глазах по сей день, не могу вспомнить добрым его лицо, торчит словно рыло свинячье… Сроду хмельного не брал в рот, а тут, прям из горла, как воду. И шкуру, шкуру с него, прям живого… Прости меня боже, как очумел… Напоследок – факел под стреху, подчистую хозяйство сничтожил. Для ково боле держать? Ушел и брожу кругами.

– Тянет к родным местам? – спросили его от переставшей дымить, раскалившейся докрасна печурки.

– Мужицкая душа, человек хороший, на жаворонка похожа. Ей хорошо в небе над своим гнездышком и овином, над родимым займищем. Тогда и песни поются – видно кажну травинку с цветком, букашку, голожопого ребетенка. Уж та-аак протяжно и звонко поется, мил человек, до слез, сам прежде не знал. Душа-аа! Как бы над ней не издевалися всякие… В ней наши печаль, когда есть, и слезы. Она сама ищет место, где упокоиться и навеки затихнуть, вот и водит кругами. Как омут на речке. Омут-то видел? Кругами, кругами, а в середке воронка. Она засасывает, она-аа! Уж еслив попал в середку, хана, не выгребешь… Хана, Александра Васильич.

– А радость где же, старик? Жену имел, выходит, знаком не только с печалью. Детей нарожал, разве не счастье?

– Обманка в лесном буреломном тумане – как ноне могу рассуждать. Бог слишком запутал будни человеческой жисти, ясных дней меньше и меньше. На волка ставишь капкан, а сам попадаешь в нево: как же так, ежели не запутано с умыслом?

– А Бог тут причем? Путает и сбивает с разума дьявол, старик!

– Так да не так. Без божьей воли все одно ничего не разрешается к упокоению. А еслив дьявол стал сильней Бога, то зачем такой Бог?

– Куда тебя потянуло! Грешные мысли от дьявола!

– Все вроде бы заповедь на заповедь, да правило на правило, а вот и не все! Не все-ее, Александра Васильевич! Вовсе не все!

– Награду примешь?

– Медальку?

– Твой подвиг, отец, высшего ордена стоит.

– С гербовой бумагой и с моим полным именем для потомства? – Лицо старика было серьезным; в нем происходила глубокая и непонятная работа.

– Как положено, – ответил адмирал.

Еще помолчав, старик несогласно покачал головой:

– Не-ее, за убивство награды давать не по-людски. Нельзя награждать за таки наши грешны дела, не по-божески… Да и потомства у меня, родни никакой больше нет, кому вспоминать и судить о Карпе Малькове?

– Ни души? – не поверили Карпу.

– Есть невеликий отросточек, братик младший по семени, но проклятый мною и забытый навеки… Так што нет никово.

– Защищать отечество – всегда было высшей доблестью! – воскликнул адмирал, не понимая происходящего в старике.

– От супостата, когда иноземного – тут по чести, таку награду душа моя примат без претензиев, Александра Васильич, а просто так, не разберешь ради чего – голова идет кругом. Не-е, не хорошо. Я у себя дома, в деревне… и как бы разбойничаю супротив других лихоимцев. Раньше-то мало ли хто ково убивал, за это дорожка была прямиком на каторгу: супротив закону пошел – получай на полную катушку. И с нашей присыпочкой… Закона не слышно, Александра Васильич. Царь от народа – в отказ, Бога чтить перестали, закон замордован, и пошло-поехало на раскоряку.

Принесли депешу от полковника Пепеляева; ознакомившись с ее содержанием, Колчак вдруг спросил:

– Пермский край знаешь?

– Вплоть до Котласа. А надо, до Сыктывкара дойдем. Нужда какая?

– Можно крупному отряду пробраться незамеченным до Перми?

– До Перми далеко, Александра Васильевич, сумётна ноне зима, знатно потрескиват. До Кунгура – куда бы ни шло.

– А в обход, по заячьим тропам, группами? Положение на фронте не спрашивает, какая зима, она требует.

– По рекам, по льду сколько-то можно – где подмело, где завалило, но можно... Проводники, што ли, нужны через глушь да наши урёмы?

– Навроде…

– Сколь человек будет в отряде?

– А тысяч пятнадцать!

– Ско-оль?

– Может, и больше.

– Операция целая… Прямиком на Пермь?

– На Пермь, Карп Мальков! На Пермь и к морю на Север!

– Не-е, не-е, Александра Васильич! Окстись, морозы – невидаль. Не помню отродясь, померзнут казачки да солдатики, одёжка-то никуда негодная. Особенно – обувка. Помочь, чё же, никак уж нельзя?

– Мои помощники говорят, что пока невозможно. Померзнут многие, а наступать надо, Карп Мальков. И в окопах, не наступая, можно померзнуть.

– Дак вот, дак вот, не безмозглый, и морокую. Пятнадцать тыщ сквозь глушь и снега! Ах, язви его, кривая дорожка! Одному не управиться, дай маленько раскинуть мозгами... Если бы тысяч по пять или меньше, и собраться заново в кучу… Были у меня дружки в тех разных краях… если не вымерли. Бывалочи… Да што ни об чем; близок локоток, ан не укусишь. Раньше бы, доведись…

– Вот и проверь. Я сообщу полковнику Пепеляеву – есть у нас такой отчаянный офицер из Томских лесов, который и поведет всех на Пермь, он лазутчиков разошлет, найдем твоих стариков, а ты к делу приставишь… Установишь связь с заводскими поселениями, сочувствующими нам. На глухих заимках да в уремах скрытые лагеря разбить для размещения обмороженных. Правильно, группами, по нескольку тысяч, на лыжах-санях – Суворов Альпы перемахнул, а мы у себя дома! Обмозговать снабжение и выживание в тайге – вот в чем нужда наших армий.

4. ДЕРЕВЕНСКИЕ ПОХОРОНЫ

Вторая половина ноября накрыла буранами все Зауралье, Кулунду и Заобье. Хлестало снежными зарядами по окнам избенки Настасьи Пугачевой. Выло по ночам тоскливо по-волчьи в стылой печной трубе. Митяйка почти не спал, жался и жался ей под бочок. Настасья обнимет, прижмет, накроет с головкой пуховым одеялом, старается надышать и согреть, да где там согреешь.

Двор завалило вровень с крышей – Омелька не успевает расчищать дорожку к пригону и сеновалу. Недоделав работу, в обед сорвался вдруг, убежал в село, пришлось самой браться за лопату. Потом старым топориком – лом-то бабе тяжельше – обдолбила колодезь, обросший льдом. Управилась, птицу и скот накормила, в избу идти, а тут Полкашка взахлеб голос подал. Да будто бы радостный и визгливый, аж на задние ноги поднялся – рвется с цепи. Толкнула воротца и глазам не поверила. Слюняво гыгыкающий Омелька с прихрамывающим Рыжком в поводу.

От неожиданности Настасья сбила дыхание, закашлялась, невольно попробовала протереть глаза, но жеребчик не исчез.

Длинноногий и словно подросший, он был худой, с ввалившимися боками, истертый седлом и сильно припадал на переднюю левую. У дурня разве толком дознаешься, как там и что, но покалеченный и обезноживший любимчик-жеребчик был перед нею.

И заржал, будто хрюкнул, потянулся к ней мордой.

– Живой, шалапута-гулена! Кости да кожа! Узна-ал! А ржешь как покойник. С чего это, миленочек наш? – говорила Настасья, как она вообще любила разговаривать с домашней живностью, включая птицу и, став на колени, ощупывала вспухшую ногу коня. – Загнали, чё больше! Или сам налетел и зашибся, и на такого ухаря, как ты, бывает проруха, не расскажешь ведь. Дошкандыбал и то… В пригончик, в пригончик, Омелька, в пригончике потеплее, выходим, дома хуже не будет, еслив дошкандыбал. Опухло колено, язви его, как палкой кто шибанул. Отрубей надо запарить, обернем отрубями, сурьезным ушибам да опухолям отруби помогают лучше всего. – И поднялась, раскрасневшаяся, возбужденная набежавшими мыслями, поправила сползший с головы платок: – Ну, веди, че на морозе держать, в пригоне осмотрим получше. Ветеринаров чё же в Красных армиях не держат, ушибы уж некому, что ли лечить? – Не выпуская повод, она шла рядом с Омелькой и приговаривала, как занозы вгоняла в свое сердце, колотящееся гулко и томно: – Невесток-кобылок, правда, уже нет, увели, не перед кем красоваться, но и мою душу согреть не грешно – уж от меня, лихоимец, добра перевидал немало. Али не так? Че молчишь, басурман комиссарский? Руки даже не обслюнявил, как раньше. Али навовсе забыл, бестолковка?

Проход по двору походил на два длинных туннеля, образовавших крест: один шел от крыльца, вдоль сараек, упираясь в обдерганный скирд соломы с торчащей из него круглой рукоятью стального крюка, другой – пересекал его, начинаясь у калитки. Идти вдвоем по нему было тесно, Настасья и Омелька задевали друг друга плечами, но повод Настасья так и не выпустила. Поставив жеребчика в стойло, сказала работнику:

– Ни сена с лугов, ни овса; мешок хотя бы надо выменять на первое время у Кривошеиных – у них на постое, кажется, четверо конников, смотайся живо. – Работник рванулся со всех ног, она перехватила его за руку: – Погоди, че же с пустыми руками, даст што ли кто? – Исчезнув в избе, вышла той же минутой и протянула Омельке любимую кашемировую шаль в блестках. – Перед нею Кривошеиха-пава не устоит, давно заглядывается, встряхнешь вот так перед ней. – И встряхнула, словно просыпав на снег яркие искры.

В сумерках объявился сам командир. На кошевочке с председателем сельсовета Никитой Благим.

– Хороший конь, Настасья, красный комиссар, товарищ Перерва лично пожелал вынести тебе благодарность. Голос председателя был приглушенно мягким, заранее уступчивым, но добра не сулил; Настасья строго сказала, с явной насмешкой:

– Конь-то вроде как загнан, ни пулей, ни саблей не тронут, всего ощупала до каженной жилочки. Суставы опухли, я отруби запарили, и обвязала, должно полегчать. Че же ты так, товарищ Парамонов, от беляков никак ноги в беспамятстве уносил? От атамана Анненкова, што ль, Славгород никак не очистите? Свою шкуру спасал, а на коня наплевать.

– Анастасия!.. Мы с добром к тебе, Анастасия, не фордыбачься лишний-то раз, – нахмурился Никита.

– Так не в первый раз ты ко мне с энтим добром, дорогой председатель, да не сладко оно мне опосля отливается, добро-то твое.

– И чем она, наша нова пролетарска власть, не угодила тебе? – вздыбился Никита, будто уросливый конек. – Ну, вот чем, окромя тебя?

– Жадная шибко на дармовое, лопнет однажды. И взять больше нечево, кобылок-то нету рожать жеребят. Мой клин остался не вспаханным, а не посеяв, и с меня уже не получишь на следующую осень.

– У меня разнарядка, а несознательные которые срывают…

– Вот с них и бери, которые не исполняют твои разнарядки, так ты же шкуру сдираешь с тех, кто уступчив.

– Уступчивая нашлась, язви ее! Да уступчивые с умом в голове…

– Коня сможешь поднять? – перебил командир Никиту.

– Люб, што ли? В пору пришелся? На ласку отзывчив, к грубостям не привык.

– Выходит, что так, сдружились… Ты наблюдательная: погоня долгой была, – тяжеловато продолжил Парамонов. – Как видишь, выжили, коню твоему я дважды обязан, так что действительно не могу не поблагодарить. И вообще, баба ты с головой, твое при тебе, прибиваться надо к сознательной жизни.

– Во-во, к сознательной, а не по церквям – поклоны бить у амвона, – поддержал красного командира председатель Благой. – Правильно говорит товарищ Парамонов, советская власть открыта для трудящегося человека, а ты за всю осень ни на одном собрании не присутствовала. Не приветствуешь, значит?.. В избу пригласила бы красного командира, али так через прясло и будем молоть языками?

– А на что мне власть така пролетарская, которая отымает и отымает? Не с неба падает, горбом добываю! За что мне любиться с ней и с тобой, товарищ председатель? Кормилицу для других, меня за мой труд наказали со всей строгостью, и разорила до нитки. Вон-а, смотри, соломой грубой пшеничной поднимать буду жеребчика. Да у твоих же, товарищ Парамонов, красных конников, за кашемировую шаль выменяла куль овса: сбагрив обезножившего коня, кормов, небось, не прислал… Ну, разорили, а дальше-то што?

– Идет непримиримая классовая битва, гражданка Пугачева, – начал командир.

Настасья перебила его:

– Битва! Нашли тоже битву! Вражда это, товарищ Парамонов, ненависть неимущего к имущему. И обыкновенная зависть. Ну, отобрали жеребчика, кобылок свели, коровенок выдернули, а кто же другое поголовье будет растить и холить? Кто виноват вашему неимущему, не на одной земле живем? Посмотрите, если глаза видят, как выглядит у меня Омелька-дурак, ведь лучше иного пролетарского хозяина! Парубок на загляденье. Ему подобрать хорошую деваху, заботливую да хозяйственную, рассудительную, он такого бы для нее наворочал, хоть и ущербный чуток… А мне вот весной придется расстаться и спровадить на все четыре стороны.

– Во-во, попользовалась и выставила! Все вы такие, куркули, для себя только живете, – не сдаваясь, налетал петухом Никита.

– Жили да отжили, товарищ Благой. Теперь и работники ни к чему. Зато и вам от нас – низкий поклон с кисточкой. Извольте сами трудиться в поте лица, а я, останусь жива-здорова, посмотрю осенью, что у вас выйдет.

В избу она их так и не пригласила. Довела попреками до белого каления, пока председатель не хлестнул коня и не развернул кошевку. На следующий день к ней были определены на постой два красноармейца, с появлением которых, у Настасьи во дворе появились дрова. Но кормить постояльцев было нечем, кроме картошки с молоком – одна корова доилась, вторая была в запуске. Мужики оказались совестливыми. Один умудрился отпарить кусок ивовой ветки, снять кожуру и сделать свистульку, доставившую радость угасающему Митяйке. Этот же пожилой и совет дал Настасье:

– Ты самостоятельная баба и крепкая собственница, жить, как все не сумеешь. Таких по нынешним временам не любят, но командиру товарищу Парамонову ты сильно понравилась. Еще в тот момент, когда на Рыжке раскатывала, он сам хотел стать к тебе на постой. А мы – это так, мы – придумка вашего председателя в отместку. Злой он у вас и бездушный. Вымороженный какой-то. А товарищ Парамонов хороший. Он и не дает тебя в обиду, не то бы… У меня и жена, и детишки, всю жизнь мечтал обзавестись землей. Но своей, чтобы сам себе голова, чтобы артельно – даже не знаю... Понимаю, нажитое в трудах бросать нелегко, у меня к таким, как ты, ни злобы, ни гнева. Многие происхождение сейчас меняют. Справку выправил, что безземельный да из работников, и покатил в новую жизнь, ни клятый, ни мятый.

Солдаты долго не выдержали у нее харчевать и были распределены к другим хозяевам, Рыжко на удивление скоро поправился, и его опять увели, морозные ночи стучались в одинокое сердце Настасьи.

Рядом с большими и важными делами, своего рода судьбоносными, привлекающими внимание, неизбежно течение и мелких, на которые обществу в свой злокозненный час попросту наплевать. Незначительные непосредственно для вздрючившейся страны и поголовно больного общества, они бывают решительно значимыми для отдельной личности, непосредственно человека. Нисколько не повлияв на деревенскую жизнь и революционную завихрень, Митяйка Настасьин умер в тот же день, что и учитель-хохол, проживавший в лесу на кордоне – Настасья кинулась к попу в первую очередь, а Фотия в церкви нет, отсутствует по случаю срочного вызова на кордон к Митричу…

Не сберегли, застудился Митяйка, сгорел в три дня, и знахарка не помогла. В тот день, когда Рыжка уводили во второй раз, и не досмотрела, провисел раздетым на воротцах, пока сама в чувства пришла и спохватилась. Поздно схватилась, Митяйка своего холода уже наглотался, к вечеру впал в жар, а следующими сумерками уже бредил…

Словно закаменев, Настасья не плакала, ревела над щупленьким тельцем несчастного братика Нюрка. Подвывая, по-старушечьи приговаривала:

– Лучше бы я умерла, Митенька! Лучше бы я, мамка тебя так любила, миленький наш! И папке нужен сыночек – как же без мальчика в казачьей семье! А я вас так всех люблю, что лучше бы я умерла, только бы вам было хорошо!

Настасья не сразу поняла, о чем подвывает дочь, и словно бы враз ослабела, когда дошло, что Нюрка знает о её тайной любви к болезненному сынишке, и как о сыне мечтал Василий. Знает и не только не ревнует родителей к братику, но ради их счастья, готова собой пожертвовать.

Душа оборвалась – вот и Нюрке невмоготу, и Нюрке свет белый не мил, а дале-то что… если и Василия вдруг лишатся.

Оно ведь к тому: заявись-ка в этот бедлам с его казачьим прошлым! Вот и строй дальние планы.

Жилы тянула из себя, надрывалась на поле и на хозяйстве, как ни одна собака во всей деревне, словно ей надо больше других.

Ну, надо, конечно же, надо! Хотелось жить лучше, богаче, на виду у того же отца и сестер, самой добывать и тратить, детишек вырастить, чтобы не стыдно было за них, уважаемых, как уважаем ее Василий. Зачем еще жить, если не ради будущего деток и собственной радости за себя и за них, за живность, наполняющую твой двор, статного жеребчика и щедрой на молочко коровки.

В работе ведь счастье, в упорстве. Не потопаешь – не полопаешь. Зла кому причинила, да никому. Ведь недавно еще ни одна душа не проходила мимо, не поздоровавшись и не поклонившись: выходит – почитали. За труд и усердие. И уж не потому, что муж где-то в Омске, каким-то урядником-писарем. Василий – Василием, к нему в деревне свое отношение, кланялись-то все-таки ей, выходит ей выражали уважение. Не кажному… И вдруг как мышиным хвостом смахнуло ее невеликое яичко счастья. Та же Аленка Мокеевская, испорченная Мартынкой Студенеевым, отданным в казаки, пристроилась при главном красном комиссаре и хоть бы хны: как ходила по деревне, голову запрокинув, так и ходит., никому не указ. Не сморгнет, что бы вслед не слетело с сердитого языка.

Да и не ходит уже, а на тарантасе комиссарском раскатывает, скоро указания начнет раздавать непосредственно по крестьянской части.

А сам родитель Изот Афанасьевич незаметно, по-тихому из деревни убрался, как ни в чем не бывало. Дом потерял, другие богатства, так все одно при капиталах, которые у него в банках Омска, в любой час подняться сумеет, а ей?

Разумеется, поведением она – не Мокеевская дочь-потаскуха. Та как пошла по рукам с легкого зачина Мартынки-хлыща, так и нет удержу – когда пробку из бочки с пивом вышибли, обратно уже не вставляют, – разве что попа на себя не сумела еще затащить.

В отличие от Алёнки к ней подступиться желающих было не много – но были, чего уж тень наводить на плетень: Митрич правду сказал, в деревне каждый шаг на виду. Только те, кто попробовал, включая маленьких и больших нынешних командиров со стручком в штанах, давно зареклись, но дело сделали, и строгость ее поведения для многих досадное и оскорбительное бельмо на глазу. Деревня щедра и сострадательна к погорельцу, но жестока и несправедлива до черной зависти к тому, кто выпятился вдруг и пытается сесть на божничку, не хуже святого. Она и в расчет не возьмет, во что обходится это «выпячивание» самой «свет-княгине», день и ночь не просыхающей от крестьянского пота, в то время как другие на теплой лежанке спину почесывают. Ведь она, как дура последняя, на что-то рассчитывая неприхотливым птичьим умишком, и зимой вывозит на конных санях навоз на пашню.

Только тем и живет, что надеется на замирения людской вражды, возвращение Василия домой, где у нее все в лучшем порядке.

Выйдя из транса, качнувшись и обняв дочь, изводящуюся неутихающей детской печалью, Настасья сказала:

– Дурочка ты, Нюра. Да как подумать могла, о чем не надо? Вы же две мои кровиночки. Самые дорогие… Две, а папка наш – третьей… – Ей было больно, невыносимо трудно произносить, чем изводилась душа, не находящая успокоения, и с чем, еще пока обживающимся в сознании, предстояло свыкнуться. Впустить навсегда, на оставшуюся жизнь, уже не способную вернуться в прежнее счастливое бабье русло. Но говорить что-нибудь хорошее Нюрке было нужно, хотя бы как матери. Ради покоя дочери, не для себя, и она говорила, словно вышептывая великую несбывшуюся тайну: – Мальчика всегда родители просят у Бога в первую очередь. Ну, так что, твой час придет, и ты станешь просить. Без девочки не будет матери, а без матери вообще никто не родится, имей ты хоть сто сыновей. Да как бы я не любила тебя, радость моя белоголовая! Я и рожала тебя, словно песню пропела, даже напугаться, как следует, не успела. Мне потом говорили завистливо: ну и счастливая ты, баба, Настасья, все у тебя как бы походя: что Василия женить на себя, что девку родить. Родименькая моя, беда какая свалилась на нас, папке-то че же мы скажем?.. А папка – и вовсе без ума от тебя, нашей красавицы, думать даже грешно по-другому. С плечика у него никогда не слезала, когда он приезжал на побывку. Иде-еете себе по деревне, а ты у него на плечах, да ветер волосенки белые развевает.

Право, для счастья ей много не требовалось. Вернись Василий, восстановись порядок и здравомыслие в деревне, и хватило бы до конца ее земного срока. Но не вернуть. Ничего не вернется, как не оживить сыночка.

Трудно ей было признать кончину Митеньки свершившимся фактом, смириться и начать действовать сообразно обстоятельствам. Смерть сына стала тем крайним и наивысшим для нее испытанием, от которого перестает биться сердце. О будущем, завтрашнем дне, надвигающихся ударах судьбы она не только не думала, но и не могла думать – будущий день жизни загадка даже для Бога, наплодившего антихристов. Наверное, нужно было известить как-то сестер – не виделись со дня похорон отца, толком ни о чем серьезном не обмолвившись. Но что ей дадут сейчас сестры – у каждой не лучше дела, не видятся, так слухом-то пользуются, чтобы узнать друг о дружке; уж пусть выживают, как Бог положил.

Приняв решение не сообщать ничего сестрам, она снова вернулась к тому, что надо идти в земком, получать резолюцию на похороны и отвод кладбищенский земли, договариваться о рытье могилы, заказывать гробик и снова бежать к отцу Фотию насчет отпевании.

– Омелька где-то запропастился, язви его, ветрогона! Давай одевайся, пошли, одной тебе в избе оставаться боязно – сколь бегать придется, не знаю… – Не договорила, краем глаза увидев снова бледненькое личико Митяйки, так и лежащего на постельке, где он почил поутру, не обмытого еще и не прибранного для завершения земного пути. Застонала, уткнулась мокрым лицом в волосато шелковую головенку дочери: – За что напасти на нас, миленькие вы мои, в чем мой грех перед Боженькой?

– Мама! Мамочка! Не надо!

– Ниче, Нюра, ниче, справимся. Поплачу и полегчает. Никогда слез не стыдись, поплакать бабе лучше, чем покаяться.

За жизнь сына в ней была постоянная тревога, и так, чтобы совсем неожиданной, его смерть для Настасьи не стала. Она и Василию несколько раз намекала в письмах, насколько мальчик растет слабым и хилым, но у каждого свой страх при виде смерти, врывающейся неожиданно в будничное, и размеренное течение собственных дней.

Действительно иногда лучше самому скончаться, чем смотреть в бездыханное лицо родного человека. Тем более – ребенка.

Он отходил на глазах у них с Нюркой, и они понимали, что Митяйка умирает, дышит реже и реже, напрягаясь струной.

Маленький, жалкий, ничего еще не понимающий в той жизни, которую ему пора уже покидать.

Кажется, готов закричать, воспротивиться, но не может, сил более нет никаких – их никогда не хватает умирающему даже на то, чтобы закрыть самому глаза.

Вот взять и зажмуриться, и так отойти в другой мир.

Но никто еще никогда самостоятельно не зажмуривался, до последнего мгновения впитывая и вбирая в себя живой белый свет, которого скоро не станет.

А он – знал ли он, беззащитная кроха, что доживает на безрадостном для него белом свете последнюю минуточку отведенного счастья из сказки – жить и дышать?

А если знал и догадывался, то о чем думал, вспоминал ли отца?.. И где он, их папка-казак? Сам-то жив ли, здоров?

Притихнув, они сидели в обнимку: две божьи судьбинки Богу не нужные.

В избе было студёно. На небольших оконцах в два пальца льда. Омелька не появлялся, так бы хоть какого-то мусора под чужими плетнями насобирал. Зимний день короток – надо было подниматься.

В земсовете – Настасья так толком и не знала, как правильно называется их новая власть: и земсоветом кликали, и комбедом, и вот недавно стали называть сельсоветом, – в одиночестве, склонившись над бумагами, сидел секретарь Павлуха Обедин. Выслушав посетительницу, впервые без привычных заскоков и унижений, молча выписал бумажку и, подавая, сказал:

– Хоронить разрешаю на общем деревенском кладбище, казачье закрыто. Могилу рой как хочешь сама.

– Да сама-то я как, Павел, мужики были всегда занаряжены. Вон-а морозы, земелька на сажень промерзла, под ломом звенит. Ну, пойди бабе навстречу, мил человек, отдай приказание, отблагодарю, чем смогу.

– От тебя благодарности, Настька, как от козла молока. Где я тебе таких дураков разыщу, мерзлу землю долбить. Да ишо в ночь!

– Дровяника выпиши, на пожог будем брать, поди, за ночь управимся.

– Лесу выписать не могу, запрет у тебя на всякое топливо и дровяник, с мужиками договаривайся, как знаешь. Ступай к сторожу, он подскажет. Ты умная где не надо, а где надо извилиной бабской пошевелить… Отправляйся, Настасья, у меня отчетные дни, ночами не сплю.

Ни с могилкой, ни с гробиком в тот день не решилось, кругом – наотрез, и домой она возвращался в сумерках. Толкнув дверь, услышала странный плачь и увидела, что по избе, от печи до дальней угловой кровати мечется Омелька. На руках у него белый сверток, из которого торчали высунувшиеся детские ножки. Омелька ревел дурниной.

– Дай! Положи! Совсем одурел? – заорала Настасья, без труда догадавшись, что безмозглый работник носится по избе с Митяйкой.

Омельку трясло. С трудом разжав его сильные руки, Настасья положила мертвого сына обратно на кроватку. В дверь громко торкнулись. Не дожидаясь ответа и приглашения, дверь отворилась, и порог переступила старая ворожея Злычиха.

– Жисть баба наполовину прожила, а ума не набралась. Смерь пришла, так старух надо кликать. Лампадки зажечь. На божничке огонек затепли. Как некрещеная ты какая-то вся.

– Ох, баушка! Сам Бог надоумил тебя придти мне на помощь. Вправду, стронулась я совсем, не знаю, што делаю?

– Студёно, студёно в избенке. Дровишек, што ли, совсем нетуть? Свет! Свету, выкрути шибче фитилек, Омелька… А как водички согреть – малого обмыть полагается.

Зажгли над столом семилинейку, поднесли лучину к лампадке на божничке в красном углу. Подойдя к тельцу Митяйки, бабка склонилась над ним подслеповато, осенила крестным знамением и обернулась к Омельке:

– Гли-кось, дурак дураком, а плачет по-человечески. Жаль, што ли, малого? Любил што ли мальца?

– Гы-гы! – закивал патлатой головой парень.

– Могилку с утра пойдешь рыть, других даже я сговорить не сумела. Небольшую, хотя бы… А то как он тут среди нас… Так понял или не понял?

– Гы-гы, – ответил привычно работник.

– Ну, вот и сладили, и ладно. Теперь дуй во двор моей княжеской хоромины, вязанку дров набери и обратно, За плетнем в огородчике. Плиту с чугунком затопим, быстрее нагреем – нельзя мертвому долго лежать не обмытому, нехристь он, што ли?.. С гробиком и отпеванием утресь как-нибудь порешим. Ну, че же ты, мать, изогнулась навовсе? Смерть, она – смерть, подружкой не станет. Псалтырь давай, читать будем псалтырь за упокой невинной души раба преставившегося Дмитрия Васильевича Пугачева. Мной, между прочим, имечко дадено, хоть не забыла? Да и Нюрка – мое, как и сама ты – Настасья. Любо мне это – Настасьюшка, сама когда-то блазнилась дочку родить да назвать. Ково из вас только не принимала на свои грешные руки. Одних принимаю, других спроваживаю, жалко, не жалко, боженька нас об энтом не спрашивает… Одной-то мне ночь не выдержать с читкой, окочурюсь с вами за ночь сама, Нюрка, давай по деревне… Кто у нас вблизи из старух? Говори: бабка Злычиха приказала рожу на локоть не воротить и прибыть по божьему делу, не то такое на кажного напущу, ввек не выправить.

– Нюрка – выдумала, Нюрку по улкам на ночь глядя! Сама сбегаю, – засуетилась Настасья.

– Справится, эва выдурила. Привыкать надо к нонешной жизни – не такое отчебучит, – одернула старуха Настасью. – Давай, Нюра, к новой жизни по-большевистски заранее надо готовиться, беги да пореже оглядывайся.

* * *

Отца Сержка, проживающего у Митрича, похоронили прямо в лесу, как он просил накануне кончины, под приземистой старой березой, понравившейся учителю-переселенцу увесистыми бруньками с первого дня появления на кордоне.

История исчезающей переселенческой семьи была самая заурядная с печальным концом.

В России никогда еще не менялось существенным образом отношение к обычному человеку, обихаживающему державную землю-землицу. Каторгой и божьим наказанием была ему во все времена эта несговорчивая земля с ее покосами, пашней, лесами, оврагами и буераками, заросшими перелесками, и кому надо, кто понимал ее благодатное нутро, никогда не принадлежала. Ее делили и раздаривали цари по собственному усмотрению, как награду за преданность, вместе с примыкающими деревеньками и приписанным к ней населением, а покупали и перепродавали по выгоде, и уж конечно не тем ничтожным и неимущим, у кого в кармане вошь на аркане.

Так устроено Богом, системой хищного собственника, и теми, кому без дармового труда не разбогатеть.

И сохранится, похоже, на последующие века, поскольку признается самой нравственной и достаточно честной; в России и рабство, существовавшее годы и годы, тоже было – по-честному. В России все ведь по-честному: хоть кандалы, хоть Анна с бантом на шею. Для теоретиков мозговой завихрени проще не куда: поднапрягся и скопил капиталец, что шибко мудрить. И не важно какой: с душком или другим ароматом. Но скопил, значит, твое на вечные времена, защищенное законами, не скопил – виноватых нет и не будет, зубы на полку и клацай…

Ну, а если подобное положение вещей исходит, вроде бы, от самого Господа Бога и постоянно благословляется церковной молитвой, то с молитвой грешнику и колотиться весь отведенный срок на куске пашни, пропитанной его слезами и потом, Новгородское вече здесь не решение вопроса. Да и по-большевистски с колуном не решить.

А как, никто не знает, и знать не желает. Разве что блаженненько петь на паперти, умиляя рабской покорностью тучных господ, далеких от сострадания, но раздающих от жалких щедрот по привычке ничтожную милостыню.

В этой связи Столыпинское переселение имело свой положительный смысл, хотя бы в заселение огромных территорий, которые остаются пустующими и поныне.

Пустыми и не доступными.

Российский парадокс?

Да нет – обычная чиновничья бесхозяйственность и произвол. Тупость людей державного толка, странным образом не замечающих сверху, что невооруженным глазом заметил граф Столыпин, в тряском тарантасе проделав немалый поучительный путь по сибирским просторам, поставив на службу монаршей державе, не сумевшей достойно и это продолжить. А проще сказать, устоявшееся за века из-за безнаказанности местническое нахальство: сам не гам и другому без взятки не дам.

Херсонский учитель до этой Всероссийской мерзости не дожил, страдая грудным недугом еще до начала поездки. Как человек грамотный, он был нужен сбивавшемуся каравану, позволил уговорить себя, а после Урала и похорон жены оказался забытым и ненужным. Но мало ли как происходит: оказавшись на кордоне, на лесника произвел впечатление начитанностью и подзорной трубой, открывающей удивительный мир вселенной. Не нужный никому, не способный пахать и сеять, не пригодный в деревенские пастухи, в которые пытались пристроить его все же сострадающие единоверцы, по милости Митрича получил пристанище и вроде бы должность объездчика, на которую зачислили мальчишку, где и встретил кончину.

Похоронили его мирно и тихо, могилку засыпали кордонщик и сын упокоившегося, чего делать мальчишке было нельзя, и отец Фотий попытался вмешаться. Но Сержок лопату не выпустил, пригнулся ниже к земляному горбику и заработал проворней. Фотий осенил его крестом, пошел к тарантасу, где и узнал от прибежавшего из деревни Омельки о смерти Настасьиного сынишки, без промедления отправившись к ней.

От елея, сгоревшего за ночь лампадного масла, дымящей печурки-плиты в избе стояли сизый чад и прогорклая духота.

Старух в избе было четверо. Малец, обмытый и облаченный в белое, лежал на широкой пристенной лавке, гробика еще не было.

Настасьи в избе не оказалось, и поп спросил, где хозяйка.

– А где же ей быть по нонешним временам, имея мертвого сына? Она ить у нас баба-конь, могилку долбит с Омелькой на пару, – отозвалась Злычиха.

Поп её недолюбливал: ворожея есть ворожея, черные мысли, непроницаемая душа. Как и старушечье прошлое, уходящее во мрак тайной любви отпрыска ссыльного декабриста, оставившего настолько убогим свой княжеский след. Но то, что старуха у Настасьи и, по-всему, заправляет обрядом, протестов не вызвало, он лишь сказал:

– Только что сын у меня на глазах закапывал в землю отца, тут мать роет могилку собственному чаду… Грешное время, окаянные дни, прости грешников, Боже праведный. Пойду, поищу ей помощников

– Нашел праведников, – не стерпев, осуждающе укоризненно заворчала Злычиха!

– «И от умышленных удержи раба Твоего, чтобы не возобладали мной. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения», – сказано в Псалтыре. – «Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное?»

– Кому – тщетное, поп, а кому – красный дьявол, – сердито пробурчала старуха, заставив других старух в страхе перекреститься.

Отец Фотий помог через прихожан и могилку выдолбить в закаменевшей земле, и гробик сколотить. Хоронили мальчонку на третий день после кончины. Завершив отпевание, поп сам возглавил невеликую похоронную процессию; в основном были собранные бабкой Злычихой старухи, да десятка полтора прихожан, примкнувших из уважения к попу. День выдался ветреный и морозный, мело и дуло встречно, небо лежало почти на головах. Кладбище, как нарочно, находилось на другом конце деревни, идти пришлось через центр, мимо совета и под хмурыми взглядами красноармейцев, столпившихся на крыльце. Вышел и сам председатель Никита Благой, окинул хмуро процессию: ни жалости в глазах, ни соучастия. Выскочил вслед и Павлуха Обедин, ухватив председателя за рукав, увлек по какой-то срочной надобности обратно за дверь.

Могилка была маленькая, неглубокая. Ее края искрились мерзлыми шрамами, похожими на жилы заледеневших изрубленных слез; мерзлые куски стылой земли со стуком падали на невеликий человеческий гробик.

Вот и отжил свое Настасьин сынок. Не вскрикнет от горяченькой радости, не пожалуется на боль, не кинется со всех неокрепших ножонок папке навстречу.

Да и папка – где он их добрый и любящий папка, сам-то хоть жив?

Паскудная все-таки в массе своей жизнь человечья, практически не принадлежащая ему никогда и зависимая лишь от властных систем управления окружающим миром со дня его рождения, чтобы о ней не придумывали на радость поглаженным по головке и удачливым. Как проникнуть к истокам судьбы, и что делать, проникнув? Кран невезения перекроешь, гаечным ключом подправишь поступление удачи; почему Божьего вокруг на слезинку, не больше, а скотского ведрами не перечерпать? Начальству и властям во все времена человечек словно пылинка в мощном потоке ветра на проселке, может взбросить на взметнувшееся крыло неизвестного гнева и унести или, стремительно вознеся, грохнет из под небес оземь, косточек не соберешь. Нет ни поддержки, ни серьезной опоры, а бог как не видел, и видеть не хочет, словно придумано лишь скрасить живые невзгоды каким-нибудь славненьким праздником – с обманкой жить все-таки легче…

5. КРАСНЫЙ КОМИССАР ПЕТР ПАРАМОНОВ

Лопатка засыпать могилку оказалась одна, другая валялась с отломанным черенком, похороны затягивались, Омельку, не запахнувшегося как следует, надежно не подпоясавшегося и голыми руками сбрасывавшего куски мерзлой земли на гробик, быстро продуло до дрожи, зубами заклацал. Валенки, нахватавшие снега, были на босу ногу, за ворот шубейки задувало с соседнего сугробика. Не выдержав, сорвался парнишка с кладбища, не дожидаясь, когда крест установят и холмик прохлопают. Бежать было далеко, через всю деревню, почти к старому ветряку на другой стороне реки. Налетев у чьей-то подворотни на тройку, запряженную в пулеметную тачанку, встал как вкопанный.

Упряжным оказался Рыжко, обознаться было нельзя, и Омелька, не раздумывая, повис у коня на шее. Признав парнишку, переступив ногами, жеребчик всхрапнул, обвевая его из ноздрей теплым парком.

– Гы-гы! Гы-гы! – знакомо гыгыкал парнишка, целуя холодную морду коня.

Пристяжные занервничали, он их погладил и успокоил, не отпуская Рыжка.

В переулок вывернулась закадычная троица: Зинька, длинноногий последыш пимоката Авдея, попович Лешка в неизменной подшитой рясе с поддевкой и девятилетний племянник кордонщика верховод Микитка.

– Ты че тут к пулемету присматриваешься, че хочешь стырить? А он заряжен, пулеметная лента в коробке? Всю пулеметную ленту? – напустился Микитка с расспросами, ловко подныривая под тачанку и с другой стороны взбираясь на боковую подножку. – Ого, настоящий! А чья это тройка, командира Парамонова? Ну, если Рыжко упряжным, то Парамонова, он в седло после ранения уже не садится.

– А нам посмотреть можно? – карабкался на подножку худосочный и хромоногий сын пимоката.

Утверждая свою власть над ватагой, вожак двинул его плечом, Зинька плюхнулся в снег, и Микитка протянул покровительственную руку поповичу:

– Видел настоящий пулемет? Не видел, так залезай, че там копаешься?

– Не видел и не хочу.

– А как строчит, слышал?

– Ну, слышал.

– Вот и дурак, если слышал, а увидеть не хочешь. Омелька, а ты умеешь стрелять? Ты че там к лошади причепился, родня что ли?

– Гы-гы!

– Ну, тоже дурак, а я так бы враз, я даже за ручки однажды держался. Как бы нажал, все покатятся.

И вдруг, заложив пальцы в рот, отчаянно засвистел, испугав замерзших коней, враз дернувшихся и сбросивших Омельку.

Не устоял на подножке и Микитка, ткнувшись лицом вовнутрь тачанки.

Омелька, выкатившись из-под сорвавшихся коней, ловко вскочил и успел снова повиснуть на шлее левой пристяжной, чем лишь испугал коней еще больше, дружно надбавивших ход.

Пурхающийся в тачанке Микитка хватался за вожжи, особенно не разбираясь, что и к чему, усиливая общую панику и суматоху, кричал что-то непонятное Омельке, сползающему по шлее под колесо тачанки.

Жажда жизни подсказывает выход и дурню; изловчился как-то парнишка, отбросил себя от упряжной, отлетел в сугроб на обочине, в мгновение оправившись, понесся сломя голову вслед перепуганной тройке, словно предчувствуя, куда понесется Рыжко.

Через час-полтора все виновники происшествия оказались в местном совете, разбирательство которого по случаю отсутствия председателя Никита Благого, взял на себя секретарь Павлуха Обедин. Случай, как случай, неестественного не случилось, но допрос развернулся с пристрастием. Пытаясь услужить красному командиру, усердствовал как всегда Павлуха, по-своему оценивший ситуацию и выставив главным обвиняемым Омельку. А через дурня и на Настю перевел стрелки; дуракам ведь законы не писаны, они сами их сочиняют по случаю и необходимости, какой бы тут власть не была, и укороту не будет, поскольку понятие совести нечто отвлеченное и далеко не постоянное.

Наревевшаяся вдоволь, вернувшаяся с похорон, Настя плохо понимала, что происходит и зачем она здесь. Причем тут чья-то пулеметная тачанка, оказавшаяся у калитки ее избы, и что же такое сверх умопомрачительное совершил Омелька. Зная, как совершаются подобные разбирательства, остающаяся в прострации, заранее готовая ко всему, она лишь ожидала конца происходящего и в разговоры почти не вступала.

– Да ты соображаешь, что это значит угнать боевую тачанку красного командира! – напуская на себя личину благородства, возмущался Никитка. – Тебе хоть доходит, что совершил твой незаконный работник, поскольку законных у нас нет при новой Советской власти и больше не будет!

Остающаяся бесчувственной и оглушенной свалившимся несчастьем, продолжая находиться на кладбище у могилки умершего сыночка, она не только ничего не понимала, но и не могла понимать, в глазах у нее метался лишь страх – за что все это, что надо еще от нее этому злобному белому свету?

– Значит, Омелька повис на шее конь, а конь взбеленился? – пристрастно допытывался Павлуха.

– Ну, да! Повис и загыгыкал, как он всегда гыгыкает, а конь разве что понимает, когда у него кто-то на шее. А тут собака из подворотни, я засвистел на нее и понеслось. Я с вожжами не сразу разобрался. На пристяжных же свои, на упряжной свои, а его тянет и тянет под колеса. Я кричу, он оттолкнулся, тут и совсем уже не остановить.

– Ну, вот и ответ! Вот и ответ, что непонятного. Ты к коням-то зачем полез, ты же их напугал, дурень безмозглый! А теперь другим отвечать. Товарищ Парамонов, какое решение будем принимать, такое дело безнаказанным оставлять нельзя, я решительно против.

Постукивая клюкой, неожиданно ввалилась заснеженная Злычиха. Маленькая, в отрепьях, с заметным горбиком на спине, гнущим ее к земле, зыркнула на Никитку, будто кипятком ошпарила, шепеляво бросила:

– Добрался, судишь как настоящий мировой судья, ни стыда и ни совести. А хто ты такой есть на это свете. Никитка Обедин, кто знает тебя лучше, чем я? Я же почти всех вас на энти вот руки принимала, бесстыдников, а вы что творите в родной деревне? Да удушить бы вас всех еще при рождении.

– Ты, бабка, чево, тебя сюда не приглашали.

– А тово, богохульник! Баба сыночка в мерзлу землю зарыла, нихто ничем не помог, ломиком не тюкнул, от слез и горя не может отойтить, а вы ей судилище сгоношили. Энто што же власть вы тут насаждаете, лихоимцы, страха не зная? Прокляну! На веки вечные прокляну как последнюю нехристь.

– Где бог твой мне неведомо, баба, – приподнялся гневно Павлуха, – а вот порог за спиной. И проваливай-ка по-доброму, пока в холодную не запер дней на пять, чтобы остыла немного умишком.

– Нехристи! Нехристи!

– Бабка, уймись, как Советская власть, я такое терпеть не намерен.

– Баушка, Боженька милостив и разберется, – оживилась немного Настасья, приобнимая старуху. – Ты че прибежала в такую погоду? Ну, че сорвалась на ночь глядя? Власть, если она власть, разберется, не надо шуметь и так надрываться

– Энти-то? Нехристи – власть? Энти безбожники – власть? Сроду не будет таково, боженька не попустит. В огне все сгорите, в смоле потопнете.

– Старуха, сгинь! Не доводи до греха, я не железный, – ярился Павлуха.

– И то, – обронила Настасья, разворачивая ворожею к двери. – Пошли-ка, баушка, в правду, пошли-ка, домой тебя отведу… Можно, я ее уведу, – вскинулась взглядом она на Павлуху и прижавшегося рядом с ним в уголку командира Парамонова, – у нее же горячка, не видите. Студено седне с утра, застудилась, должно быть, на похоронах. Чайку ей надо с травками, вы уж решайте тут без меня. Што присудите, то и присуди, на миру и смерть красна, я власти сроду не перечила.

– Как это без меня, я не согласен, товарищ Парамонов, мне эти выкрутасы несознательного населения известны давно. Решение надо принять и наказание наложить. В лице председательствующего, вам последнее слово даю, как пострадавшему.

– Так, говоришь, засвистел на собаку в подворотне? – поднимаясь и поправляя гимнастерку под ремнем, хмыкнул командир Парамонов.

– Ага, засвистел, товарищ Парамонов… Ну, а как бы вы…

– А лошади испугались, сбросили Омельку и понеслись, увлекаемые Рыжком?

– Не так. И не так на вовсе, будто я во всем виноват, – защищался Микитка. – Я правду сказал, у пацанов спросите.

– В обрезанной рясе, так понимаю, сын попа?

– Алешка-попович.

– Вот у него и спросим, поповичи врать не должны. Ну, рассказывай правду Алешка-попович, как было на самом деле, и кто коней напугал.

– Если бы Микитка не засвистел… А потом башкой в дно тачанки и за вожжи схватился.

– Ну, ну, я тоже так думаю. Особенно, когда такой большим чугунком да в дощатое дно.

– А я не согласен, товарищ Парамонов. И решительно не согласен, – передернулся возмущенный Обедин.

– Понимаю ваше неудовольствие, товарищ Обедин, но я все претензии к этим свистунам по угону моей тачанки снимаю полностью, и вопрос прошу закрыть за неимением оснований.

* * *

Красный командир Петр Парамонов был выходцем из пришлой и крепкой крестьянской семьи. В Сибири оказался с первой волной переселенцев с Херсонщины, замученной суховеями. Решаться на подобные испытания судьбы решались только в крайнем отчаянии или решительные дружные семьи, не боящиеся невзгод и последствий, многое понимая и предугадывая. У него было три брата и две старших сестры. Сибирские места пришлись по душе, все, кроме него, обзавелись многодетными семьями, жили не так, чтобы дружно, но не чурались родства, пока не свершилась революция, поставившая свои социальные и нравственные вопросы дальнейшего выживания. Петр был младшим и наиболее бесшабашным, горячим на тяжелую руку, постоянно доставлял неприятности родителям. В армию пошел как на гулянку, по случаю чего отец, благословляя, не двусмысленно заявил: «Вертопрах ты какой-то у нас уродился, сам оплошал или мать удружила, теперь не понять. Надеюсь, вот клюнет петух в одно место, вмиг разберешься, что и к чему. Поумнеешь, возвращайся живым и здоровым».

Возвращение его затянулось, ни отца, ни мать он в живых уже не застал. Братья и сестры, с детства познавшие труд на тяжелой Херсонской землице, в благодатной Сибири обжились крепко и основательно, изрядно прикупили покосов и пашни, трудились во все лопатки, с чего и начались первые спотыкачки, поскольку многолетние скитания Петра по забугорным весям и далям наложи свое неприятие к собственности. Впрочем, как и к мужицкому труду. Он, естественно, против, насильственный рабский труб, а ему в дюжину дружных родственных глоток с подпевками: че ты наше считаешь да укоряешь за наши старания, ты попробуй свое заведи. Понимая весь смыл наметившегося противоречия, свое заводить не очень хотелось – крестьянская жилка под солдатской шинелькой давно дала слабину, а по-новому, как и с чего с пустыми карманами? Владея грамотой, мог бы, конечно, благодатная и богатая Сибирь не лапотная Херсонщика, но отвык и вновь привыкать к тягостным будняя не очень тянуло. К тому же появились шумливые солдатские комитеты, особенно пришедшие по душе, к ним и пристал, легко научившись произносить пылкие речи.

Толкователи основ капитализма и его эксплуататорской направленности были правы, упирая на его хищническую сущность с прибавочной стоимостью, для чего им хватало десятка поверхностных фраз, легко входящих в мозги и навсегда там остающихся вечной занозой. Это же ведь как отрава: у него есть, а у тебя почему-то нет, не объясняя и не втолковывая, почему у тебя нет и не будет, а вдалбливая где и как взять, особенно не напрягаясь, чтобы нашлось и тебя. Главное – богатству плотина, выпячиваться не смей. Но ведь истина глубже и основательнее; разбудить черта не сложно, попробуй утихомирить потом, призвать к разуму, чего у дьявола нет… как и у прибавочной стоимости самого капитализма – далеко не лучшего приобретение совершенствующейся цивилизации на Земле, изначально заложившей несправедливое существования живого и мертвого. Да, и мертвое, и отжившее является способом хищнической наживы изворотливых. Вокруг сплошная нажива для изобретательных в основе которых и живое совсем не живое, а та же прибавочная стоимость к наглости и бесстыдству, прячущемуся под нательным крестом. Человек рожден для труда, без труда ведь не вынешь и рыбку… Тогда что это труд? Для кого и на сколько? На день и на год, или на всю жизнь? Да еще свободный, на самого себя? Социалистический и коллективный, когда всем поровну и по справедливости? Неплохо звучит, вдохновляющее, да омерзительно пахнет, потому что подобного не бывает все из-за того же несовершенства человеческой природы. Не хочет она быть в узде, не желает. Самим господом Богом почему-то не приспособлена, что и вызывает сомнение в его наличии, как на том, так и на этом свете. На свободу рвется, объегоривать ближнего, жаждет никем неуправляемой самостоятельности хорошей или плохой. Создавай ты этот социалистический справедливый труд или не создавай – таким ему не бывать, как не бывать и прилично-свободным непосредственно в капиталистическом обличии, не зависящим от устремления отдельной личности. Не бывать! Следовательно, взаимосвязь этого самого труда и отдельно взятой личности остается первичной и самой органически связанной на все времена, не помогут ни десять божьих заповедей-скрижалей, ни новая коммунистическая мораль с перековкой и перезакаливанием всего человечества. Ну, а первичное и есть основа нового смысла так называемого народного существования, цель которого подчинить мечущуюся толпу идейно, на основе пространственных догм, и держать на коротком поводке, отпуская на метр-другой попастись на обочине. Петр легко уловил основу нового веяния, легко принял ее, научился приспосабливаться и расширенно пользоваться в личных целях. Что-то получалось, что-то не получалось, случались проколы, как не получилось у него завладеть горделивой казачкой, всерьез затронувшей его грубовато-мужицкое сердце, но Петр и здесь не отступал от задуманного, уверенный, что достигнет цели и нужного результата.

Завершив свое короткое выступление, он неожиданно подошел к Насте и поощрительно произнес:

– А твой жеребчик и в тачанке как штырь, уж если удила закусил… Под свой характер ты его что-то растила. Я со своими хозяевами, где квартирую, никак не могу толком сойтись, тачанка моя им лишняя с первого раза, окончательно сегодня рассорился. Сам, говорят, живи, а тачанку – уволь. Ты это, Пугачева, у тебя и двор просторный и тачанке на зиму место найдется, ты с адъютантом моим поезжай прямо сейчас, прикиньте что и к чему, а я уж попозже. Отправляйся домой, Пугачева, снова я к тебе на постой.

Сердце слышит беду, да много ли может…

* * *

Едва ли кто понимал и относился серьезно к тому, насколmrj неожиданно глубоко вошла в него эта деревенская женщина. Его природная раскрепощенность, деревенская наблюдательность и смекалка, твердость суждений и какая-то легкомысленная уступчивость обстоятельствам сумели укрепиться в нем намного надежней и основательней, чем можно было предположить. Отцовское напутствие возвращаться поумневшим, вообще-то, было им воплощено. Он действительно достаточно расширил свой кругозор, впитал и вобрал в себя все, что позволяли обстоятельства и его собственные желания. Он оказался достаточно проницательным, научился сходиться с людьми, откровенно не подлаживаться под начальство, проявляя характер, а становиться им нужным. Это особые свойства личности, достаточно разносторонней, способной основательно вцепиться в жизнь и урвать у нее свой кусок пирога. Он не был закрытым, оставаясь шумливо-участвующим во всем нужном для успешной карьеры, никогда не прятался за чужие спины, понимая, что это единственный козырь будущего, постоянно совершенствовался во владение конем и саблей, хотя и на рожон не лез.

Разумеется, личность приспосабливается к обстоятельствам благодаря многим случайностям, но личностью никогда не становятся не стремящиеся стать ею, чего у Петра было с излишком.

И женщин у него перебывало не мало. Придавая серьезное значение физической силе, что на войне вырабатывается достаточно просто, имея высокий рост, широкие плечи, открытое достаточно мягкое лицо, не имеющее ничего общего с крестьянской насупленностью, и русый волнистый чуб, он был достаточно привлекателен, чтобы им нравиться. Пользовался этими природными преимуществами умело и сдержанно, по мере необходимости, не привязывая к себе надолго и легко расставаясь. Командиром он стал при обычных обстоятельства, как и случается на войне, твердо и навсегда встав на сторону большевистских идей еще в окопах. Никогда не метался и не сомневался в правильности выбранного пути и основой большевистской линии на пролетарскую революцию, увидев в ней главный смысл своего существования, готовый и подчинять жестоко и подчиняться в меру обстоятельств. Именно в меру, что ему легко удавалось.

Выдвинутый в руководящие большевистские органы, прямиком из окопов Германского фронта оказался в Петрограде, где все у него начиналось достаточно просто и безоблачно, в какую-то минуту соблазна уступив своим принципам жить по средствам и не завидовать чужому достатку, лезущему в глаза в шумном городе. Получив свободный доступ к небольшим деньгам, он их бездумно растратил, понес естественное наказание, перекрывшего путь по служебной лестнице. На время или навсегда, знать он не мог, и не смирился, под удобным предлогом, напросившись в знакомые края степной Кулунды на борьбу с кулачеством.

Наверное, он был неплохим человеком, умеющим держать себя в руках, и служил большевистскому делу не за страх, а за совесть. Встретившись накоротке и не найдя общего понимания происходящего, связи с родственниками, разом прервал, глубоко убежденный, что частнособственнический путь его братьев и сестер глубоко ошибочен и приведет к серьезным неприятностям, о которых не хотелось ни знать, ни слышать.

Природа перерождения личности из одной ипостаси в другу, практически, не изучена, поскольку рассматривается, к сожалению, лишь под углом ее политического мировосприятия и социально-нравственных идеологем особого смысла и содержания, не имеющих ничего общего с обыденной повседневностью и потребностью смысла. А человек живет, привязываясь к обстоятельствам и привычкам, заложенных в него с детства. Другого ему не дано, если решительно не вмешается все та же своенравная и неуправляемая судьба. Определять по вопросу с кем ты, на чьей стороне, неправомочно и бесперспективно, поскольку категория причастности к тем или иным, чаще, непостоянна и быть такой не способна в меру той же особенной нравственности, вроде бы железобетонной и постоянной, лишь опутывающей участников неисполнимыми обязательствами. Ведь жить для себя – одно и будто бы не всегда нравственно а вот жить для общества – не только нравственно, но и первично. И для Бога – нравственно, сына не жаль; принцип оказался возведенным в догму, оброс мохом, а что под ним, известно лишь беззвучной собственной совести, раскрывающейся иногда тихим шепотом только на одре.

Безнравственная жизнь неприлична и осудительна. Где-то погромче, где-то в полголоса, одни безнравственные замечаются чаще, хотя им до Фени любое несогласное брюзжание своих противников, других общество не видят впритык, хотя оно перед носом и досаждает не меньше. Но, а нравственным – это как… когда мир на грани гибели, и умирать приготовиться надо нравственно?

Побеждала прагматичность, не влезая в подобны дебри, красный командир Петр Парамонов жил здоровым инстинктом, отдавая себя поровну и власти и жизненной нравственности, как он ее понимал. Он следил за усталой женщиной, внутренней интуицией здорового мужика чувствуя глубокую опустошенность ее и окончательную надломленность.

Наверное ответить, что в ней его привлекало больше, он бы не смог, что так же является загадкой собственных чувств, откликающихся сильным напрягом на одно и совершенно не замечающих более доступное; непроизвольно шагнув навстречу летящей лошади и женщине с вожжами в руках в тарантасе, он шагнул навстречу судьбе.

Анастасия ушла, не выпуская из рук старуху с клюкой.

Обернувшись к молоденькому адъютанту, Парамонов негромко сказал:

– Давай, Алексей, отправляйся устраиваться. Коней не забудь напоить.

– За вами когда? – привычно спросил молодой красноармеец.

– Куренка бы надо какого-никакого… если наш секретарь подсуетится… Вот зажарите с картошкой на сале, и приезжай.

– Товарищ Парамонов, у меня вопрос остался, можно задать? – приподнялся сердито раскрасневшийся Павлуха.

– Глупый или не очень?

– Скорее, не очень, – буркнул Павлуха и выпалил, не скрывая раздражения: – Че это вы снова на постой к Пугачевой, мало первого раза? Как она явный враг народа, я решительно против, я возражаю.

– Возражаешь, а конюшню для тройки и тачанку до весны разместить, за ухом не почесал… Ты это, Обедин, ты головой иногда соображай, наша власть, как народная, со всякого спросит в и свой час. Придумал он бабе счет предъявить!.. И это, оставь Пугачеву, взял, что положено, баста.

– Что положено! – скривился Павлуха. – А кто знает, сколько с кого положено, там кубышка не с керенками, золотыми монетами пахнет, как мне шепнули!

– Ты, значит, глаз положил?

– Как положено, товарищ Парамонов, добро-то народное, я готовился обыск по-настоящему произвести. И я решительно против.

– Намерился, так проведи, я не помеха.

– И не боитесь, товарищ командир?

– Чего, товарищ Обедин?

– Дак на постой определяетесь, как-никак, к враждебному элементу женского полу. Да вроде бы как по второму заходу, имея мое предупреждение, товарищ Парамонов… А слухи?

– Да, брат, Обедин, слухи – не хорошо. Слухи – всегда нехорошо. Вот и давай досрочно, пока я не въехал во вражеское жилье. Ты прям сейчас, не откладывая, собирай понятых и по углам, под самый фундамент. Действуй, пока я не въехал, потом не пущу.

– Тут сложнее, товарищ Парамонов, тут полной конфискацией пахнет, как мы недавно решили. Описать полностью и реквизировать именем народной власти под корень.

– Вот, народной, а меня не спросили. Я тут у вас не народ, ранение уже получив?

– Вы военный, товарищ Парамонов, нашим жителем даже не числитесь.

– Значит, с боку припеку?

– Я не это сказал! Вовсе не это, товарищ Парамонов!

– Сказал, что сказалось, вырвалось – не вернешь, что может всерьез испортить наши отношения.

– Так я же… Да я же, товарищ Парамонов… Да хрен с ней, кубышкой, да есть она или приснилась. С чужих слов, оно, знаете ли, всегда жирно глядится.

– Ну, иди.

– Куда, товарищ Парамонов?

– Избу описывать и владения Пугачевых, кубышку искать.

– Дак я же в принципе и на будущее…

– А слухи?

– Товарищ Парамонов! Товарищ Парамонов, я же не так, я же в принципе, что не стоит вам на постой к Пугачевой, что мы путную бабу не подберем. А если уж очень… – Он сорвался из-за стола и закричал: – Алешка! Алексей! Ты к бабе моей дуй во весь дух, скажи, петушка молодого надо срочно обжарить, глаза мне уже намозолил. А как будет готово – обратно, и в гости поедем, тачанку твою на зиму приспосабливать и коней.

* * *

На скрип тарантаса Анастасия не появилась, на порожек выметнулся раздетый Омелька. Услышав команду Обедина открыть ворота, сбрякал кованой щеколдой, потащил на себя одну половину. Алексей, соскочив с облучка, надавил на другую.

– Ну, вот и Рыжко ваш снова дома, ишь, ноздри раздул! Скотина – штука понятлива, – в расчете быть услышанным Анастасией, как можно погромче напрягался Павлуха, и распорядился: – Давай, гыгыкалка, выпрягай своего любимчика. Конюшня, надеюсь, пустая, всех в конюшню. Овса там в передке изрядная торба, не жалей, завтра сразу мешка два подбросим. Тачанку опосля пристроим врученную, посоветовавшись с хозяйкой, не тяжелей паровоза.

– Гы-гы! – щерился зубастый юнец.

– Вот и действуй, помогай Алексею.

– И ты помоги, лошади-то три, – бросил будто бы равнодушно Парамонов, поглядывая на крыльцо и, заявил более решительно: – Не возникай раньше времени, я сам попробую навести мосты.

– А я не советую, товарищ Парамонов.

– А я не нуждаюсь в советах, товарищ Обедин.

– С вами просто нельзя по-хорошему, ищете приключений.

– Ты вот что, Обедин, ты с лошадьми разберись, остальное тебя не касается. Закончите, прошу в избу с твоим жареным петушком, отпразднуем мое вселение, – произнес Парамонов не без вызова и, потоптавшись на верхней ступеньке крашеного крылечка с мерзлой дерюгой, толкнул входную дверь.

В пустом и выстывшем помещении с небольшим оконцем, как делается в Сибири для экономии тепла, было темно, но входная дверь в жилую часть дома оставалась заметной. Он потянул ее на себя и враз почувствовал, что живого в избе не осталось, выстыло за дни похорон, утратило хозяйскую заботу и гостеприимство. Лишь в дальнем углу на божничке блымал огонек жировой плошки.

– Эй, кто-нибудь есть, Пугачева, ты где?

Ему никто не ответил и он повторил:

– Хозяйка отзовись, у меня к тебе разговор. – Вынув коробок спичек, потряс и снова спросил: – Живая же ты, что молчишь. На божничке подсвечено, а в избе как в могиле. Что же вы так, лампа-то где, над столом, что ли?

– Ага, над столом на крючке. Дядя, а ты кто? – послышался где-то сверху, почти над ухом Парамонова детский голосок, раздавшийся не то на печи, не то на полатях.

– В темноте, не страшно?

– Страшно, дядя. Керосин у нас кончился, Омелька вчера еще обещался нащепать лучин, дак с похоронами же.

– Как же нам быть и я в кармане с собой не нашу. А ты где?

– На печи мы, мама говорит, кирпичи долго тепло в себе держать, нам здесь под тулупом теплее.

– Мама с тобой?

– Ага!

– Что же молчит, я к вам с разговором.

– Не знаю, молчит и молчит, совсем не разговаривает, а мне совсем холодно.

– А в хлеву, где скотина, фонарь имеется, может быть, там керосин еще есть?

– У Омельки надо спросить, там все Омелькино.

– Так беги и спроси, а лучше к нам позови, твой Омелько лошадей сейчас устраивает.

– И Рыжка?

– И Рыжка?

– Дядя, ты поддержи, мне высоко.

Найдя в темноте ее руки и подхватив под мышки, Парамонов опустил девчонку на пол, вихрем вылетевшей из избы, завизжав с порога:

– Омелько, Омелько, ты где, ты в конюшне? И наш Рыжко с тобой? А керосин в твоем фонаре там под стрехой еще есть, ты давно его зажигал, а то мама совсем ни с кем не разговаривает.

Шумно ввалившись в избу мужики, нащепав из нескольких сухих полешек, заранее поставленной хозяйкой в загнеток, зажгли несколько сухих толстых и дымно чадящих лучин. Сама Анастасия оказалась странно бесчувственной, в полном беспамятстве и закатившимися в подлобье глазами, трогать ее не стали, оставив лежать на печи снова с прильнувшей к ней и сотрясающейся в нервном припадке дочерью. Что с ней случилось, понять никто толком не мог. Поскольку за самого авторитетного лекаря в деревне значилась бабка Злычиха, Омельку послали за ней. Адъютанту Алексею Парамонов приказал сесть на коня и срочно организовать доставку кошевку дров и бидон керосина, что он исполнил достаточно быстро, на этой же кошевке с дровами доставив и ворожею.

– Охтимнеченьки, жисть-то какая пошла, в головенке не проворачивается! Ну-к чеж это люди, дальше-то как? Закрывай глаза, не закрывай, а смерть не берет, ково-то в обнимку к себе, а кому-то – жди, не дождесся. Вот Насте за што, это ить скрючило навсегда, такие болезни от нервов из сердца ить. Оплетает, оплетает, да как подернет, как черт за веревку. Знакомо мне, видывала и не такие мордасти, а помочь как, не ведаю, люди. Нет у меня на энту болесть управы ни самой махонькой на наперсток.

Оставаться на ночь наедине с полупокойницей у Парамонова особого желания не возникало. Настрого приказав старухе не покидать Анастасию, помогать, чем сможет, присматривая за ее дочерью, хорошо протопить избу, Обедин и Парамонов уехали.

– Баба, баба, а мама умрет? Она, правда, еще живая? – заливаясь слезами, вопрошала безутешная девочка.

– Бог милости, живая пока, только вся посинела. Вон-а как нас кусает, ни вздоху, ни продыху.

– Кто кусает, баушка?

– Кому не лень при нонешней жисти, тот и дергает за что ни попадя.

– Баба, а че приезжал красный командир, он не разбойник?

– Окстись, солнышко, не клич лихо и не буровь лишнево. Разбойник или не разбойник не нам разбираться.

– Так че же они отбирают и отбирают? И коров увели и лошадок. Кур всех переловили, даже яичек у нас теперь нет, а раньше корзинка полная каждый день.

Раньше как раньше, че вспоминать ни о чем. Мамка-то дышит, тепло-то идет из губок?

– Дышит.

– Не-е, так сиднем сидеть не годится. Не-е, не годится. Омелька-то где, с Рыжком што-ли?

– Овсом кормит с ладошки. Тем коням не дает, по морде лупит, а Рыжку всю торбу поставил в кормушку.

– Нельзя, не делать ничево нельзя, покличь-ка свово басурмана. Скорее покличь.

Нюрка сбегала в конюшню, появилась с нахохлившимся и сердитым парнишкой.

Бабка спросила:

– Дорогу к Митричу на кордон помнишь, зимой – не летом, зимой заблудиться в два счета.

Привычно прогыгыкав, Омелька утвердительно потряс головой, что помнит.

– Митрич нам нужен, ей в первую очередь, – качнулась бабка в сторону бесчувственной Анастасии. – Митрич, не я, с мужицкой хваткой горбец, у нево на такие болезни – у меня испокон не водилось, мертвого могут поднять, и нюх особенный и чутье. Ево бы надо позвать, Омельян, я не управлюсь и ввек себе не прощу. Ты энто, прикинь-ка в умишке, хоть у тебя и воробьиный, верхом на жеребичке, глядишь, до утра и управишься. У Митрича травы, мне ввек не видать, в хвойных лесах я давно уже не промышляю всякими сборами. Митрич – другово не знаю на энтот случай. Услышит, с Настей беда, вмиг прилетит.

Парнишка привычно гыгыкал, возбужденно тряс головой, готов был бежать к жеребчику, лететь во весь мах в таежную глушь верст за десять-пятнадцать от деревеньки, но бабка ворчливо-скрипуче одернула:

– Пар-то спусти, не на гулянку поедешь. Там волчьи гулянки уже начались, налетишь на такую, не ускачешь в снегах да заносах – вот што прикинь и как надо себя повести. Уши торчком, наобум не лезь. Дурак дураком, но соображений включай хоть какое-то.

Как бабка и прикидывала, кордонщик, имея резвого рысака, пристегнув Рыжка к оглобле, примчался едва рассвело. В избу не вошел, а ворвался, с порога, едва скинув шапку, громко спросив:

– Што с ней – у дурака разве выспросишь?

– Дак сердчишко от переживаний зашпор зашлось, – вынесла Злычиза свое заключение, явно расстроив кордонщика.

– Эх, язви тебя поперек поясницы! Случилось-то што?

– Ми-илый! Дак обложили вконец, как волчью стаю, ни вправо, ни влево. Павлуха воопче от старания лопнуть готов. Сыночка пока закопала, до избы не добралась, как нова напасть с командирской тачанкой. Ить ище до избушки меня пошти на себе дотащила, но входить оказалась – Нюрка, грит, дома одна в холодной избе, со всех ног убежала. Мне бы вслед, прям задыхалась она до отдышки, так сама, как пень у колоды. Нюрка сказала, забрались на печку, не емши, она закопалась в пуховое одеяло да под тулупчик, притихла и больше ни звука, пока энтот Парамонов не появился.

– Ну-к время терять не будем, если можно помочь, хорошо, что избу натопила. Я спущу ее на кровать, хвойной мазью займусь, а ты грудь ослобони, кофтенку раздерни на ней, втирание устроим до красного жару, настойки вольем пару стаканов – есть у меня удавку ослабить, дальше увидим.

Бились весь день, посылаемый командиром, адъютант Алексей пару раз появлялся, изменений не наступало. Первая попытка втянуть в себя побольше воздуха, случилась за полночь на другие сутки, оживив сурово молчавшего кордонщика и обрадовавшегося:

– Ну, вот и дунуло ветерком! Ну, вот и есть изменения, и дальше давай карабкаться вместе, Анастасия Акимовна!

– Дак уж Акимовна, как пить, ить помнишь ище? – без всякого удивления произнесла старая ворожея.

– Че же не помнить, эта заноза в моем сердце на вечно, в бобылях… Да кабы не увечье мое, думаешь, отпустил бы к Василию.

– И-ии, мил человек, не ты, Василий был ей предназначен. Такие, как Анастасия, сами судьбу выбирают, против отца ить пошла.

– Не послушалась, от мельницы на Бурле отказавшись.

– Как уж мне блазнилось вас повенчать, да не вышло, Дмитрий Пантелеевич. Твоя мать ко мне прибегала в слезах, как ты убиваешься, особенно когда деревом сшибло, Грешно признаваться, порчу на Пугачева наводила всеми средствами, не прогневитесь на старости, а ни с какой стороны. Мне шибко хотелось, звезду твою видела, похожую на солнышко теплое, дак ее окатила ище более теплая, Васькина. Сурьезным карахтером боженька одарил.

Нюрка, уснувшая на пышущей жаром печи, в какую-то минут вдруг подхватилась, слетела едва не кубарем на пол, кинулась к матери:

– Мама! Мамочка, ты уже слышишь? Ты уж слышишь и можешь говорить. Мамочка, милая, как же ты нас напугала! Как я одна на всем свете, ни Митеньки, ни тебя… Мама, ты слышишь? Мама-аа!

– Нюра, хоть ты с ума не сходи. Пошевелилась маленько, воздуху сглотнула глоточек, значит, живая, приходит в себя. Митрич настойку знатну скумекал, поим всю ночь, мазью натерли всю грудку. Потерпи, девонька, оставь мать в покое, не терзай ее душу.

Неделю баба Злычиха и кордонщик не отходили от полумертвой Анастасии. Поп раза три приходил, углы освятил, с нечистью посражался, Но говорить Анастасия лучше не стала, мычит, схоже с Омелькой, едва ворочая окостеневшим языком.

Набежали в легкой кошевке Обедин и Парамонов, обронив, что тачанка и кони останутся до весны под надзором двух солдат, которым будут выделяться дрова, керосин и корм для коней, уехали.

– Нам тоже пара, кордон без надзора надолго нельзя покидать, – озадачив ворожею, неожиданно приподнялся взлохмаченный кордонщик. – Ты вот что, бабка! Собери-ка тут, что можно в кучу собрать да в узлы завязать, на кордон я их всех, и Омельку с девчонкой. Места хватает, пока до весны, буду досматривать, как у меня к Анастасии сердце давно расположено, дальше увидим…

Пусть Настасьи в Омск…. Или Барабинск….

6. СВОЕВОЛЬНАЯ ПОСТУПЬ СУДЬБЫ

…Сопровождаемый несколькими генералами из штаба Розанова, полковником Уордом, неотступными сотником Студенеевым и полковником Лебедевым, многочисленной свитой разных чинов, Колчак посетил на Нижнетагильском направлении два прифронтовых гарнизона. Зрелище было не радужным, вид солдат не отличался ухоженностью, у иных ни сапог, ни валенок, обычные обмотки да грубые растоптанные ботинки, вовсе не предназначенные к зиме, повсюду беспорядок и бросающаяся в глаза нищета, палаточные санитарные пункты переполнены обмороженными. Командиры жаловались, что непорядок вносят в солдатскую жизнь и госпитали: отправят обмороженного или прихворнувшего казака на излечение в человеческом виде, а получают ободранного как липку, без валенок и шубейки, какой бы изношенной та не была. Но Восточный фронт существовал и, как потом под звон бокалов, самоуверенно в радужных красках докладывали адмиралу в теплом штабном вагоне, целенаправленно готовился к мощному наступлению.

Поверить в подобное было невозможно, но ведь утверждают на полном серьезе и с пафосом.

Не желая проявлять недоверие к штабным офицерам, Колчак гнул голову и отмалчивался. Замкнутая отчужденность старшего военачальника всегда настораживает его окружение, умеющее держать ухо востро, и генералы чувствовали себя рядом с ним неловко. Исполнительные и дисциплинированные, готовые, если придется, достойно умереть, они, догадывались, что увиденным адмирал недоволен, особенно амуницией, вооружением и снабжением войск, но вины за собой не чувствовали.

Недоволен и не соизволит высказаться по адресу настоящих виновников положения, которых долго искать не надо, слово не держат союзники, хотя и в интендантстве вор на воре, при царских порядках ухищрялись тащить, теперь подавно.

Боится обидеть? Но и молчать больше нельзя, он – военный министр, должен принимать решения и где надо наставить!

Разумеется, они, штабисты, из-за обычной нехватки времени в подобных поездках практически никогда не участвовали, с реальной обстановкой, конечно же, не знакомы, адмирал это время нашел, взял с собой, ну и что? Им необязательно знать, что у солдата на ужин и завтрак, сколько патронов в подсумке. Пустая трата времени и невозможность вносить срочные коррективы в операцию. Одно стратегическое упущение, самое не существенное на первый взгляд, и у того же полковника Пепеляева, обернется непоправимой бедой, десятками тысяч смертей и закончится прахом…

Совсем в другом русле текли мысли самого адмирала: раскладывать готовые карты и наносить жирные броские стрелы на них, конечно, эффектно, но не лучше ли сначала ознакомиться с обстановкой на месте, что у Болдырева не было заведено.

Встретившись с высокими военными чинами армии генералами Гайдой, Дитерихсом и Войцеховским, Колчак не сумел встретиться с полковниками Пепеляевым и Каппелем и откровенно досадовал, обжигая взглядом нерасторопных помощников. Но когда, придя в себя после очередного фланирования по траншеям и лазаретам, вернувшись в поезд, приказал организовать на утро санный поезд для поездки в расположение корпуса Пепеляева, полковник Лебедев, положил перед ним шифровку Вологодского.

Содержание депеши было кратким и гласило, что в Омске ожидают приезда французского генерала Жанена, претендующего на командование вооруженными силами Сибири, и представителя чешского правительства, военного министра Стефанека с полномочиями отвести чешский корпус в тыл, оголив тем самым и без того слабый фронт. Господину военному министра Директории необходимо было срочно возвращаться, о чем уведомлен и отсутствующий в Омске Главковерх.

О скором приезде генерала Жанена, назначенного Антантой командующим экспедиционными силами на Дальнем Востоке, адмирал знал от Нокса, но в депеше стояло нечто другое, встревожившее его.

– Генерал Жанен претендует на роль командующего военными силами Директории, включая русские? – спросил он Деникинского представителя при Директории полковника Лебедева, как всегда оказавшегося под рукой.

– Александр Васильевич, я делал намеки. Вопрос практически согласован, генерал Болдырев не возражал против назначения Жанена, союзники поставлены в известность, – ответил полковник.

– А Вологодский, Авксентьев? Наконец, этот ваш местный герой Пепеляев? Им всем все равно? У нас полно энергичных русских генералов, в Омске собралась почти вся Академия Генерального Штаба, и ни у кого не дрогнуло сердце отдать русскую армию в руки иностранцу, далекому от забот о России? Как же, полковник, ты, случайно, не ошибаешься?

– Александр Васильевич, ваше высокопревосходительство, вы каждый день совершаете открытия для себя. А мы с этим живем не один месяц, и вам обо всем пытались сказать не однажды. Чему же вы удивляетесь, простите, как малое дитя? – произнес Лебедев и поспешно сказал, попытавшись загладить невольную резкость: – Господин министр, где вы в штабе главкома Болдырева обнаружили чисто русского генерала с соответствующей подготовкой?

Пропустив мимо нелицеприятные упреки полковника, словно нарочито проверявшего меру терпимости адмирала к подобным высказываниям в свой адрес, Колчак продолжал возмущаться:

– Что за чушь – русскую армию под начало генерала Антанты! Какая тогда мы русская армия после этого?

– Вот о том и казаки, Александр Васильевич, а вы слушать не хотите.

– В момент наступательной операции чисто русскими силами! – по-прежнему почти не слушая Лебедева, сгорал благородным негодованием адмирал.

– Пермская операция, Александр Васильевич, не что иное, как последняя попытка генерала Болдырева блеснуть способностями, но выполнять ее будет русский полковник Пепеляев, – сменил тактику Лебедев, переключившись на обвинения главкома. – А там, где такие молодцы, как Пепеляев, генералы Болдыревы вообще не нужны, – произнес он резче и неприязненней, заставив адмирала убавить несколько не совсем уместный патриотический пыл.

Колчаку, должно быть, по-прежнему не хотелось верить, что главковерх согласен отдать руководство русскими армиями какому-то генералу Антанты, о чем ему действительно повсеместно многие намекали, включая генерала Матковского, полковника Волкова, самого начштаба Розанова, как о деле решенном еще до его появления в Омске. При этом усиленно подчеркивалось взбудораженность общественного мнения непосредственно в самом городе, намеренного не допустить подобной несправедливости, с откровенными намеками, что того и гляди, найдется решительный атаман устроить лихую бузу.

Вспомнив о предупреждении Волкова в отношении одного из членов Директории генерала Андогского и скрытом притязании на омскую власть генерала Хорвата, адмирал спросил:

– Телеграмма от Вологодского… Не находите несколько странным, Дмитрий Антонович? Чувствуется какая-то недоговоренность… Хорват и Андогский не могли что-то затеять? Или Семенов с Калмыковым? – Помолчав и побарабанив по столу полусогнутыми пальцами, спросил: – Как насчет, чтобы телеграфировать Волкову: пресечь любые попытки и всеми средствами?

Полковник усмехнулся:

– Александр Васильевич, думаю, дальневосточная камарилья способна только ускорить развязку, и генерал Хорват непременно попытается что-нибудь сделать, но повлиять ни на что не в силах. – Поколебавшись, добавил: – Впрочем, опасней решительный в поступках атаман Семенов. Кстати, о его любовнице слышали, перебравшейся в Омск? Есть такая клубничка в сливках по имени Машка Шарабан. Так вот в ее окружении вертятся куда более одиозные и невоздержанные от авантюр фигуры Московского и Санкт-Петербургского разлива. Вот кого бы надо встряхнуть со всей шайкой-лейкой, завлекающей в Семеновские силки неустойчивых офицеров, а ваш Петруша Вологодский сам заныривает к ней в гости чаще других.

– Вы хотите сказать…

– Да, ваше высокопревосходительство, я хочу сказать со всей определенностью, что время Хорватов, Авксентьевых и Вологодских иссякло, приближается час настоящей диктатуры и единоначалия. Это ваш час, готовьтесь, Александр Васильевич.

Прямота Лебедева обескураживала, как бы делая адмирала причастным к этому нарождению диктатуры; смутившись, адмирал несдержанно воскликнул:

– Я… имейте в виду, насилие в любой форме не могу поддержать.

Невольное смятение адмирала-министра, вынуждало Лебедева пояснить, что ничего сверх особенного и неординарного не происходит. Смещение руководителей Директории задумано и подготовлено до приезда адмирала в Омск – правильнее сказать, ее полномочия признанными так и не стали, создав набухающий узел противоречий, не способных разрешиться сами собой, и перемены должны были случиться, независимо от его появления или не появления. Об этом только глухой ничего не знал и не слышал, говорил монотонно и напористо полковник. Развязка вопроса упиралась в некий моральный фактор, поскольку ставка делалась на генерала Алексеева и военные с нетерпением ожидали его появление. Но Алексеев скончался, говорят, очень переживая за свое поведение и роль в отречении царя, генерал Хорват и атаман Семенов сами ускорили претворение нового плана в жизнь, и вопрос стал ребром: либо кто-то берет ответственность на себя непосредственно в Омске, либо уступает власть Хорвату и забайкальской атаманщине.

– Александр Васильевич, Вологодский подал тревожный сигнал, надо немедленно возвращаться и принимать решение на месте. Союзники и генерал Нокс полностью на нашей стороне. Нас поддерживает генерал Гайда, что прибавляет сил истинным патриотам Отечества.

Адмирал был напряжен и сосредоточен:

– Я ехал на встречу с полковником Пепеляевым… Разобраться наконец с вашей сверхсекретной Пермской операций.

– Александр Васильевич! Ваше высокопревосходительство, встреча с полковником Пепеляевым – она состоится. Я гарантирую. Положитесь на меня. Кстати, его старший брат Виктор Николаевич Пепеляев сейчас, находясь в Омске, пытается противостоять интригам Хорвата, Андогского и забайкальским атаманам, рискуя жизнью нисколько не меньше, чем любой военный, находящийся на передней линии.

– Промышленник Пепеляев?

– Он самый, ваше высокопревосходительство, Сибирский предприниматель Виктор Николаевич Пепеляев! Вы встречались накануне вашего утверждения в должности, и который сказал вам прямо в лицо о своих патриотических намерениях.

– Но я не придал… Мало ли как!

– Господин адмирал, время не терпит, надо срочно возвращаться.

Адмирал заметно нервничал, заставляя быть нервным и Деникинского эмиссара, исполнявшего при Колчаке непонятную роль и поддерживающего постоянную связь с Омском через полковника Волкова. Никто из этих офицеров и примкнувших к ним военных, протестно настроенных на существующее положение дел на Урале, всерьез обеспокоенных состоянием и армий и фронта, разделяющих идеи единой державной власти при сильном руководстве, не считали себя ни заговорщиками, ни бунтарями. По-своему воспринимая действительность (не они создавали эту эсеро-кадетскую Директорию и не ей ими управлять), они, как наиболее решительные, готовы были перешагнуть устоявшиеся границы дозволенного и недозволенного, уверенные, что в создавшемся положении имеют на это не только офицерское право, но и гражданское. Не являясь серьезными политиками, они по-дилетантски совершали в ней свои тайные акции, действуя методом сговора в подражании противников, и не очень отчетливо представляли последствия. Получив сигнал, что Омск для смены правительства Директории подготовился, и заранее обговоренную телеграмму от Волкова, Лебедев делал все возможное, чтобы поезд с Колчаком двигался в обратном направлении как можно быстрее, что не всегда удавалось. На железной дороге, забитой вагонами, в которых проживали чехи, словаки, мадьяры, сербы, прочие и прочие, был такой же бардак, как и во всем остальном.

На узловой станции под Курганом поезд Колчака неожиданно встретился с поездом Главкома Болдырева, так и не сделавшего остановку в Екатеринбурге и возвращавшимся из Челябинска другой южной колеей.

Направляясь по вызову в его вагон, изрядно наэлектризованный предыдущими беседами с Лебедевым, адмирал устало произнес:

– Сейчас мы крупно поссоримся, но видит Бог, я этого не хочу. Если генерал Болдырев согласен отдать военное руководство Антанте, я подам рапорт. Я не стану служить под французом. Довольно, мы это уже проходили.

Заявление было более чем неожиданным, но уговаривать Колчака, набраться терпения и пока ничего не делать, представлялось занятием бесполезным – что-что, а характер его представитель Деникина уже изучил, – оставалось лишь ожидать, во что это выльется.

Все обошлось, главковерх и сам выглядел расстроенным, расхаживая по вагонному салону, нервно заговорил совсем о другом:

– Господин адмирал, мы становимся заложниками своевольной русской судьбы. Не лично своей, а русской. Нас подталкивают, могут сшибить лбами. – Его маленькая и несерьезная бороденка мелко тряслась и была неприятной; не внушал бодрости взвинченный голос, вибрирующий на грани срыва и готовый обратиться в трагический стон. Главковерх был не просто встревожен, он казался перепуганным и не скрывал, из последних сил пытаясь владеть собой. – Ради собственной чести не соглашайтесь на незаконную смену власти, которая проходит как бы без нашего с вами непосредственного участия, о чем мы все-таки знаем, не правда ли? Не соглашайтесь! Лихая беда – лишь начало! Ищите другие рычаги. Как видите, я вовсе не кровожаден, особенных мер не предпринимаю, хотя вижу, как все запущено. Это чревато… Вместо усиленной подготовки к весеннему наступлению по всему фронту, мы создаем атмосферу нового перетряхивания кабинета, управленческих структур. Неизбежно последует перестановка командующих армиями и фронтами, докатится до бригад, корпусов, дивизий – у нас нет ничего устойчивого и постоянного. Перевернется с ног на голову в штабах, которые и сейчас не блещут оперативностью, широтой мышления, что в короткий срок изменить непосильно. Вам ли не понимать последствий затевающейся чехарды. Александр Васильевич, будущее нам не простит.

В словах генерала было много здравого, с чем нельзя было не согласиться, но тон его, безысходность, весь вид человека окончательно выбитого из седла, не вызывали сочувствия и раздражали. Русскому военачальнику высокого ранга нерешительность недопустима. От него должна исходить твердость – такими были командиры, у которых адмирал учился мужеству и которым хотел подражать. Адмирал Макаров, погибший у него на глазах! Адмиралы Эссен, Брусилов, Григорович. Барон Эдуард Толль. Элита, слава России!

На море вообще отступать не принято, о чем знает каждый матрос и любой офицер. На боевом корабле во время сражения в кубрике не отсиживаются и труса не празднуют, потому и на суше моряки неудержимы.

Чему научат армию такие, как генерал Болдырев? Он, видите ли, осознает, как все запущено! А понимаешь, так действуй и устраняй, что ходить не растелившимся мастодонтом по персидским коврам? Понимать и не действовать – еще худшее преступление и предательство того самого Отечества, о котором многие только болтают, пустив дело на самотек. Вот и скачут с кочки на кочку. Разведка генерала Войцеховского докладывает, что Ленин выслал под Уфу поезд специального назначения. Краснов, Дзержинский, Сталин в преддверии весны развернули такую работу – дым коромыслом. А у них тишина и благодать – готовятся они к весеннему наступлению по всему фронту! Где эта подготовка? В окопах, наполненных вшами да обмороженными солдатиками в изодранной одежонке? В Екатеринбурге, Челябинске, Оренбурге – нигде нет порядка… Тот же ловкач и проныра Деникинский полковник Лебедев на десять ходов даст фору такому нерасторопному генералу, ошибку в одном решении поправит напором в другом, но не будет бездействовать и ожидать с моря погоды. Не будет, не будет, черт подери! По крайней мере, не ходит сонным и не раскачивается перед картой в глубокой задумчивости Наполеона с носков на пятки.

Мерилом всей офицерской жизни, ее нравственных устоев является миг, мгновение, определяющие весь ее смысл и подвижничество. Только мгновение; что за этим последует – будет после смерти. Так пусть же произойдет, как предначертано на Небесах, но казачьи атаманы в Омске и английский эмиссар Нокс правы, далее невозможно ничего не менять.

Не-воз-можно!

Не хотелось ни говорить, ни спорить – на это пустое уже столько потрачено сил и энергии в надорвавшейся России. Повсеместное сотрясание… Да и не о чем, всему свой час…

Расставание с командующим оказалось холодным, вызывающим взаимное отторжение и неприязнь, и если состояние главкома было угнетенным, подавленным, то адмирал наполнялся яростью и нежеланием оставаться беспомощным. Обличенные высокой властью, добровольно ставшие в ряды защитников поруганного отечества, они оказались несовместимы на одном поле сражения. Как несовместимыми оказались многие другие неглупые русские фигуры, не сумевшие подняться над мелочными домашними амбициями, чаще, вторичного толка. Имея общую цель, они шли к ней по-разному, противились элементарному здравому смыслу, выпячивали напоказ личные притязания и личные соображения, подставляли друг другу подножки в штабах, совершенно не понимая, что приносят несчастье не только себе, но и отечеству, о котором пекутся.

Действительно, и Лебедев, и Волков, и Красильников правы! В такой клоаке разброда уговорами и призывами к здравомыслию, бессмысленными шатаниями, ссылками на необходимость демократических начал и нравственности, так же являющимися лишь сотрясанием воздуха, порядка не навести. Когда огромное дело в стадии стагнации и усиливающегося полураспада, что бы тут не говорили и не выдвигали, как воздух необходимы твердая рука и жесткая власть… Власть и устремленность, способные расчистить загаженный двор и унавоженные в колено конюшни. Авгиевы конюшни огромной России, запущенные за много веков. Власть и желание привести в чувства аппарат бездействующего правительства… Или лишь создающего видимость действий. Они правы, сто раз правы, дьявол возьми! Они чувствуют положение кожей, чего другим не дано! Сейчас не дано, в эту минуту. А потом, к весне, будет поздно! В истории миг – целая вечность, включающая смену эпох – России хватило неделю! Пример надо брать с красных, действовать настойчиво и жестко неуступчиво, объединять и подчинять, иначе все полетит в тартарары! Нравственность – что толку, если она… как изменчивая женщина! Разумеется, изначально во всем должны быть заложены нормы морали и порядочность. Честь и отвага, офицерское слово и дело. Здравомыслие, наконец. Надо бы следовать незыблемым правилам нормального человеческого поведения, как он жил и старался жить с возвращением в Россию, ни разу не поступившись. Ни разу, но Дальневосточным бонзам в лице атамана Семенова и генерала Ханжина, насаждающим свое понимание жизни и смысла на Тихоокеанском побережье, безнадежно проиграл.

Самонадеянно ограниченные, с душком, они живут, поплевывая свысока на него и его кодекс офицерской чести, которому он ни разу не изменял, но которого в нынешней армии мало кто придерживается. Усиливается нравственная безысходность и душевная пустота боевых офицеров, прошедших горнило Германского фронта и готовых на смерть ради своих идеалов. Недавно готовых! Недавно! Разумеется, они рядом с солдатами. В тех же вшивых окопах, но насколько их еще хватит. Их стержня, цельности и единения…

Наверное, в этом слабость большинства нормальных людей, ищущих свое невеликое счастье быть и существовать, не прилагая особых усилий духа и веры. Слабы и эгоистичны многие и многие, не осознавая всей глубинно-массовой ущербности общества. Упорствуют в мелочах до последнего, оставаясь в итоге ни с чем.

До последнего дня, как с царем!

Ведь завертелось сверху еще при царе, перелицевавшем под неотразимым влиянием любвеобильной супруги и прощелыги-попа правительство на сто порядков, и не успокоилось до последнего часа, так и не сумев отобрать достойных, останавливаясь собственным недалеким разумом только на покорных и уступчивых. Даже там, в подвалах дьявольского домика, государыня пыталась решать хотя бы чисто теоретически вопросы новых перестановок в кабинете и правительстве. Молилась, каялась, просила о милости и снисхождении и… продолжала править, что сохранилось в дневниках самого императора.

Кругом была одна женская сырость и слякоть… замешанные на мужланистом рыке самонадеянного и неудержимого богохульника…

Кого только не возносили и кого не затаптывали в грязь, вот и остались одни перепуганные и способные не на правде стоять, а пучить глаза и тянуться во фронт. Болдырев – он же был при Ставке, имел какое-то влияние, даже, как сам заявлял, предлагал императору бежать за границу, но ведь не видно было, не слышно и лить крокодильи слезы, вроде бы как поздновато.

И вообще в России дури по колено во всем праведном и неправедном, как навоза в известных миру конюшнях, а Гераклы давно не рождаются…

– Ваше высокопревосходительство, мой поезд тронется вслед за вашим, – отдавая честь главнокомандующему, произнес адмирал и развернулся.

– Не стоит, не медлите, – послышалось за спиной. – В Омске вам необходимо быть первым. В Петропавловске у меня должна состояться одна важная встреча, возможно, я несколько задержусь.

– Но вас ожидают генерал Жанен и представитель Чешского правительства? – невольно вырвалось у Колчака.

– Вы военный министр, вы вправе, решайте, решайте…

Стало болезненно ясно: генерал Болдырев сломался и не хочет далее ни в чем участвовать, заранее перекладывая ответственность на него.

– Слушаюсь, господин главнокомандующий, в ваше отсутствие решать по-своему усмотрению! – Не оборачиваясь, адмирал взял под козырек.

* * *

Люди иногда из лучших побуждений или собственного пристрастия приписывают отдельному человеку, которого, собственно, и знают-то с пятое на десятое, черты практически ему несвойственные. Нечто похожее адмирал ощущал на себе постоянно: всегда и везде его наделяли качествами, которыми он если и обладал, то вовсе не в таких преувеличиваемых количествах. Да, честен, самоотвержен и предан отечеству – навечно и нерушимо. Да, безоговорочный поборник дисциплины в армии, как и вообще порядка в государстве, придерживается убеждения, что единоначалие в любом деле, если у тебя нормально с головой, предпочтительней многоликой неопределенности, порождающей анархию и привычный всесвятский раздрай, вместо связующей сплоченности и необходимого единения! Да, подчиняться одному человеку, пусть с массой недостатков, гораздо практичнее, чем разным и с разными предпочтениями, никогда не собирающимися в стройное целое и вечно сходящимися в схватке как кошка с собакой.

Все хотят видеть его законченным монархистом, но ведь это не так, лишь похоже на то, как он пытался представлять себе Плеханова социал-революционером, которым тот никогда не был. Какой из него монархист, и если высказывается в пользу диктатуры отдельной личности, то причиной считает общий бардак, устраиваемый безликими правительствами, подобными очередной Директории. Так называемыми правительствами, возникающими там и сям, словно грибы после дождя. Правительствами, рождающимися словно цыплята из-под курицы, но с шумными и амбициозными претензиями, в отличие от большевистских, более устремленных в задачах и целях.. Странные образования, насмехающиеся над здравым смыслом, не способные свести политические концы с концами, не говоря уже об экономических и чисто государственных, в чем и он далеко не силен, не преувеличивая свою значимость.

Пусть останется Болдырев, пусть, разве он против… Иначе к чему огород городить?

Останется и возьмет на себя всю полноту власти…

Но Болдырев не возьмет, генерал Болдырев дал понять четко, и ему не советует ввязываться в авантюрное дело.

Возможно – авантюрное и безнадежное. Возможно, но перед ними Россия, обескровленная и надорвавшаяся, один на один с большевиками. И тогда кто?..

Расставшись с главкомом, адмирал продолжал тяжелые рассуждения, и опять в темноте сгущающихся сумерек долго стоял у замерзшего вагонного окна, как было с ним в ночь накануне приезда в Омск. Поезд шел крайне медленно, словно сопротивлялся и не желал везти в то будущее, которое уже овладело адмиралом и тяжело, со всей ответственностью, навалилось на плечи.

Навалилось, уже не стряхнуть…

Странным казалось не то, как он принимал вызов судьбы – подчинившись ей и нисколько ее уже не пугаясь. Необъяснимо-тревожным представлялось другое, пугая проносящимися в голове туманно-кровавыми миражами, обступившими вдруг. Перед ним не возникало ни Болдырева, ни Нокса. Не появлялся и Государь в странном образе Керенского. Перед ним одна за другой проходили картины какой-то бесконечной жестокой битвы времен, не имеющий ни начала, ни конца.

К счастью, все было беззвучным, как в бесцветном и немом кинематографе, мельтешило, не утомляя и не вызывая противоречий, пока не перетекло плавно и незаметно в эпопею сурового перехода во льдах и поиска пропавшего адмирала Толя, заставив сосредоточиться.

Почему страстный исследователь, дав возможность спастись остальным, упрямо продолжил свой путь, достиг цели – теперь, несомненно, – и нет сомнения, что мужественно погиб?

Почему одни люди, уверенные в своей правоте и гениальном предвидении, не сворачивают, идут до конца, нередко предвидя жестокий и неизбежный конец, а другие мечутся, меняют направления и… бессмысленно долго живут.

Для чего подобное многолетие и старческое бессмертие… уже не способное создавать. И как просто у тех же эскимосов: состарился, немощен – уходи с помощью близких в свою бесконечность.

Мысли были неожиданными, текли сами собой, возвращаясь и смешиваясь…

И все же Император, да еще в таком двусмысленно-уничижительном образе, появлялся не зря; это было предзнаменованием. Кажется, он предвидел не только кончину, запечатленную в послании монаха, и еще что-то знал, не решаясь открыться, и только настаивал, призывал, приказывал идти до упора, сам оказавшись слабым. Становилось понятным: он осуждал свою слабость, поняв ее обескураживающую трагедию, убеждая его, адмирала, не сворачивать, даже если у него не будет получаться.

Не предать чести отечественного оружия!

Не изменить присяге русского офицера!

Клятва в жизни должна быть одна, как в случае с супружеством, что понять посильно далеко не всякому, а уж соблюсти, однажды преступив…

На Омский вокзал поезд прибыл ближе к полуночи, но все равно преждевременно, как понял полковник Лебедев, заметив начальника гарнизона Волкова, сокрушенно покачавшего головой. Выходило, что запланированные аресты еще не произведены и, чтобы не создавать лишних затруднений, было бы лучше вручить адмирала госпоже Тимиревой – мало ли как поведет себя вспыльчивый военачальник в отсутствие Болдырева, словно бы уже передавшего ему свои полномочия?

Адмирал заметил красноречивое движение головы полковника Волкова; сделав шаг навстречу, громко спросил:

– Что наш месье, припожаловал?

– Так точно, ваше высокопревосходительство, генерал Жанен и член Чехословацкого правительства военный министр Стефанек сегодня прибыли в Омск. Сейчас они на дружеской пирушке у Вологодского и с нетерпением ожидают генерала Болдырева, – произнес Волков, поинтересовавшись у Лебедева, где поезд главкома.

– Не могу знать, господин полковник, главковерх подотчетен Директории, мы расстались в Кургане.

– Вот те раз! Говорят, он в Уфе уже побывал, куда вы так и не доехали, сосредоточившись на корпусе Пепеляева. Потом была депеша, кажется, из Петропавловска, меня послали встретить и доставить прямо к столу. Придется вам, Александр Васильевич, прошу в машину.

– Утром, утром, полковник! – возразил Лебедев. – Доложи уважаемому застолью, Александр Васильевич слегка простудился и занемог. А мы до утра – к Анне Васильевне… Согласны господин адмирал? В подпитии серьезные дела не решаются, как говорится, утро вечера мудренее!

– Спросят о Болдыреве, надо бы прояснить ситуацию, – произнес нерешительно Волков.

– Выясняй, проясняй, а мы, извини, на всех парах к Анне Васильевне.

Снова нахлынуло тягостное расставание с Главнокомандующим, почему-то на память пришел застрелившийся генерал Каледин, получивший на Дону недоверие казаков и отказавшихся наступать, адмирал смутился:

– Не знаю, право, как объяснить поведение главковерха, он был сильно расстроен, но я думаю, господа… Полковник Волков, отправьте срочно в Петропавловск депешу от имени Вологодского и ускорьте прибытие генерала. Сообщите: адмирал Колчак отказывается в отсутствие главковерха начинать переговоры с представителем Антанты генералом Жаненом о главноначалии в русской армии.

– Ну и напрасно, господин адмирал, мы очень рассчитывали. Днем позже, днем раньше… Только заранее заявляю, ни под какого месье Жанена казаки не пойдут, кто-то должен сказать ему, наконец, наше решительное русское «нет», – буркнул Волков с досадой.

– Полковник, ваши намеки мне неприятны, – испытывая неожиданное возбуждение, произнес адмирал.

– Да я же просто, Александр Васильевич, приношу извинения, – смутился полковник, и тут же нашелся: – А вы, заметно по лицу, действительно слегка не здоровы. Действуй, Лебедев, вези господина адмирала к Анне Васильевне. Вот уж кому будет настоящая радость.

Пока адмирал усаживался в машину, выбрав момент, Лебедев спросил Волкова:

– Ну и что здесь у вас, в чем загвоздка, я свое дело сделал по высшему разряду.

– У нас по-русски, как всегда. Промышленник Пепеляев – одно, Ванька-Каин – другое, Петруша Вологодский – третье… До приезда Жанена не успели, а теперь у него на глазах как бы неловко.

– Тоже мне заговорщики, пяток чиновников не смогли тихо взять.

– Возьмем, нужен повод. На тебе адмирал, одно его слово в защиту Директории, все полетит вверх тормашками.

– Генерал Жанен… Как он? Сейчас адмирала доставлю бай-бай и вернусь.

– Как все заморские благодетели, с претензиями на высшую власть. Прибыл возглавить военные силы Сибири, Урала и Дальнего Востока. Самоуверен как туз морковный, а не может справиться с чехами, на всякий случай министра прихватил. Нам на руку, японцы так же отказываются повиноваться французу.

– Не беспокойся, я говорил с адмиралом. Это не Болдырев, под заморского командующего ни за что не пойдет.

– Тогда почему – в постель к Анне Васильевне?

– Болдырева достань. Он главнокомандующий, сам пусть показывает зубы. Но ведь не покажет, и Колчак увидит его во всей красе. С его понятием чести… Отходчив он слишком, не в меру доверчив, так что проблемы возникнут. Сорвется – дым из ушей! Накричит по делу вполне, ну, кажется, если не пулю, сейчас в зубы схлопочешь, а потом как ребенок, которому вдруг становится стыдно.

7. МОНАРХИЧЕСКИЙ ГИМН И АРЕСТЫ

Анна Васильевна встретила адмирала с неподдельным восторгом, свойственным легко возбудимой женщине, истомившейся ожиданием возлюбленного. Разбуженная шумом в прихожей на первом этаже, она уже догадалась, что появился именно он, повелитель ее пламенных чувств и пылкой души. Она сбегала, она летела по лестнице, на ходу надевая стеганный цветастый халатик. Оставалось лишь закричать: «Саша! Александр!» упасть на его грудь и затихнуть как птичке, наконец нашедшей свое гнездышко в ночных метаниях. Но, оказавшись в двух шагах от него, она остановилась и, не скрывая радости в глазах, сдержанно спросила:

– Это ты, Александр Васильевич? Наконец, как я рада.

Не мастер любовных ухаживаний, сдержанный в чувствах и ласках, он был этой ночью с ней очень уж осторожен и бережен. Ему доставляло удовольствие уставиться в ее широко раскрытые глаза и смотреть, любоваться, искать в них свое отражение. Наверное, ей хотелось других его порывов, иной мужской страсти, он это чувствовал и блаженно шептал:

– Милая! Дорогая! Единственная! Мы снова вместе и я рад, что мы вдвоем.

– Ты скучал? – спрашивала она, не нуждаясь в ответе.

– Очень скучал, – отвечал он, понимая, что в ответе она не нуждается.

– Я тебе снилась?

– Почти каждую ночь.

– Ах, почти! Ах, почти!.. – Легкая, словно порхающая и светящаяся, она наваливалась на его распахнутую волосатую грудь, колотила по ней кулачками и он вынужденно оправдывался:

– Но ко мне приходил Император!

– Какой еще император, вот я тебе… Император? Как, настоящий? – Охваченная испугом, она замерла.

– Не совсем, – ответил адмирал в раздумье. – Был похожим на Керенского. Но говорил своим твердым голосом.

Оставаясь в испуге, она ничего не могла понять, она спрашивала тревожно:

– Ты не болен, дорогой? С тобой все в порядке.

Он усмехнулся; её страх был… приятен:

– Я безумно болен только тобой, моя дорогая Анна Васильевна! И я болен тобой уже целую вечность…

Неловко было признаваться даже самому себе, но по пути в Омск, в Иркутске, после приема в ресторации, устроенного атаманом Семеновым и бароном Унгерном ему и генералу Ноксу, он, выбрав удобное время, посетил ночью церковь, в которой происходило их венчание с Софьей Федоровной Омировой. В час торжественного свершения оно не было неугасимым зовом души, неудержимой потребностью, но с будущей женой лейтенант русского флота был знаком к тому времени уже несколько лет, и она с верностью любящей женщины ожидала исполнения им своего офицерского слова. Ей, к тому времени, перевалило за двадцать семь и, чтобы вступить в законный брак, она терпеливо ожидала окончания его научной северной экспедиции, как было условлено. К тому же Софью Федоровну привез в Иркутск его отец генерал-майор Василий Иванович Колчак и, не обнаружив сына, на оленях и собаках отправился в Устьянск, почти к самому Ледовитому океану, где молодого Колчака тяжелое простудное заболевание уложило в постель. Отважно последовала с ним и Ольга, что для женщины её положения, получившей утонченное образование в Смольном институте, проживавшей в последнее время на Капри, знавшей в совершенстве семь языков, было поступком более чем неординарным, вызвавшим восхищение не только в местных кругах.

Это был вызов судьбе, покрывший ореолом их романтическую связь, завершившуюся вскоре венчанием.

Но прежде случилась еще одна непредвиденность, и они разминулись, в Устьянске встреча не состоялась. Теперь уже исхудавший, похожий на лунатика, едва стоящего на ногах, 29-летний морской офицер Александр Колчак, сломя голову примчавшийся на встречу с невестой, томился в Иркутске, ожидая возвращения отца и Ольги.

Встреча была безумной, венчание, случившееся 5 марта 1904 года, попросту неповторимо и незабываемо. Движимый чувством полузабытого томления и торжеством обряда, организованного почти пятнадцать лет назад строгим отцом, он должен был вспомнить это минувшее, освященное церковью.

Вспомнить и увязать как-то с будущим Анны Тимиревой, доверившейся ему с открытой искренностью ребенка. Упросив сторожа впустить в церковь среди ночи, он долго стоял у алтаря, снова и снова вспоминая оживающие картины священного таинства, совершенного протоиреем Измаилом Соколовым и диаконом Василием Петелиным. Проблемы тогда возникли с поручителями и свидетелями. С её стороны, не с его. У него в поручителях были отец, генерал-майор Василий Иванович Колчак, и боцман со шхуны «Заря», товарищ по экспедиции Никифор Бегичев. Ей поручителей выбирали в местном военном гарнизоне, уговорив подпоручика Иркутского пехотного полка Ивана Желейщикова и прапорщика Енисейского полка Владимира Толмачева…

Церковь он покинул под утро, поняв раз и навсегда, что, как бы о нем не думали, развестись с Софьей не сможет.

Она была слишком строга к жизни, наложив и на него отпечаток суровой требовательности к себе.

Она и только она, оставалась строгой во всем, что не могло не отразиться на последовавшей жизни, в которую Анна Тимирева ворвалась обжигающим мотыльком…

Потом отец и новоиспеченная молодая жена вернулись в Петербург, а движимый чувством долга лейтенант Императорского флота Александр Колчак отправился в Порт-Артур, чтобы скоро оказаться в японском пленении…

…Первым, кто прибыл к ним утром, нарушив и грустное и счастливое затворничество двух любящих сердец счастливых от встречи, был вездесущий полковник Лебедев.

Сделав непринужденный поклон Анне Васильевне, оказавшейся в легком халате и пеньюаре, он выразил удовлетворение тому, как свежо выглядит адмирал, и заговорщицки произнес:

– Вы поступили дальновидно, Александр Васильевич, не поехав средь ночи в кабак. В пьянках и куражах наша Директория просто увязла, а дело, между тем, дошло до скандала с последствиями.

– Что-то случилось? – настороженно спросил адмирал, словно бы предугадывая ответ.

– Случилось, Александр Васильевич, и очень неприятное. В ресторане было много и военных и гражданских. Авксентьев с министрами, мосье Жанен и чешский министр Стефанек сидели в отдельном кабинете – ну, вы знаете, как выглядит наша ресторация. Под какой-то выспренний тост генерал Жанен попросил музыкантов сыграть его любимую «Марсельезу», а потом разошлись наши господа офицеры, потребовав и настояв исполнить незабвенный императорский гимн. После и пошло кувырком. Социалистам-эссерам не понравилась так называемая «монархическая молитва» и они, ничтоже сумняше, как это бывает только у нас, посчитав случившееся непростительным оскорблением их гражданских демократических чувств, потребовали от полковника Волкова взять под арест распоясавшихся атаманов Красильникова, Катанаева, ну и еще кого-то, не помню. Мол, ведут себя особенно шумно и дерзко в присутствии высоких правительственных чинов. Просить полковника Волкова взять под арест дружков-атаманов – вы представляете! Ну, не самоубийцы? Полковник, естественно, наотрез, и в свою очередь пригрозил принять меры к наведению порядка. Дело, как вы понимаете, вовсе не в гимне, за который нелепо кого-то арестовывать, а в том, что у членов правительства нервишки не в норме. А тут – сам Жанен, приехавший с полномочиями главнокомандующего всеми вооруженными силами русского Дальнего Востока! На глазах у просвещенного европейца! Ну, так держитесь, сейчас и мы продемонстрируем нашу власть! И вызвали каких-то солдат… Вот и все, господин адмирал. Казаки Волкова, естественно, солдатню разогнали, вечер был прерван, перепуганные гости – кто куда. Ну, а вошедшие в раж атаманы, опасаясь быть арестованными, ночью, при поддержке Волкова, предпочли сами начать аресты. У себя на квартирах были взяты под стражу директора Авксентьев и Зензинов, а заодно и управляющий делами Роговский, вызывавший подкрепление. Так и сидят с полуночи, запертыми в гарнизонной казарме. Вологодский срочно собирает Совет, с часа на час ожидается появление Болдырева, так что я персонально за вами.

– Что в городе?

– А что может случиться, ничего. За арестованных никто не вступился, междоусобной бойни не произошло, тихо, как… на похоронах. Да и кто бы за них заступился, Александр Васильевич – кому они нужны? Скорее, все только рады. Затаились и ждут.

– Ждут? Чего ждут?

– Новой власти, Александр Васильевич! Нового лидера общерусского Белого движения – чего непонятного?

– А стрелять не будут… Ну, казаки в солдат, а солдаты в казаков? – испуганно спросила Анна Васильевна.

– По какому такому случаю, дорогая Анна Васильевна? Мы откроем всеобщую канонаду из бутылок с французским шампанским, когда поднимем на щите Александра Васильевича.

– Так не шутят, полковник. Совсем вы уж… – сжалась Анна Васильевна.

– Да, не стоит, не стоит, Дмитрий Антонович, еще ничего неизвестно… Очевидно, мне нужно поехать на вокзал и встретить Главковерха, – нервно ломая пальцы, в нерешительности произнес Колчак.

– Не думаю, что для вас это наиболее важное, Александр Васильевич, – произнес полковник, заметно нервничая и внимательно наблюдая за поведением адмирала. – Приехал, так доберется, увидитесь на Совете, а встретиться с председателем правительства Вологодским – всенепременно и в первую очередь. В отсутствие Авксентьева, он сейчас перед сложным выбором, растерян вконец, и вы пригодитесь ему больше, чем генералу Болдыреву.

– Нет, нет, нельзя пренебрегать обязанностями. Главковерх Болдырев – мой непосредственный высший начальник, поедемте к поезду.

Адмирал проявил твердость, но и Лебедев не уступил и сказал:

– Хорошо, на вокзал, прежде минуты на две заглянув в Совет Министров и к председателю. Точное время прибытия состава пока никому не известно, позвоним от Вологодского, узнаем точнее, копейка в копейку, и припожалуем при полном параде. Кстати, Александр Васильевич, по ночному происшествию вам придется давать пояснения главкому, а вы не в курсе.

– Вы правы, не в курсе, – к удовлетворению полковника рассудительно произнес адмирал.

Непреклонный и твердый, заняв позицию, все же он иногда уступал силе логики и оказываемому давлению. Не всем, не всегда, но при активном напоре и доказательствах, производящих на него впечатление, адмирал Колчак часто менял минуту назад принятое решение на противоположное, что полковник не мог не заметить и не однажды использовать на практике.

Сопровождая адмирала к машине, Лебедев говорил:

– Вологодский, конечно, будет сейчас заглядывать вам в рот – у него надежды усидеть в кресле почти никакой. Но, в общем-то, изворотлив: и с областниками в мире, не рассорился, и с директорами Уфимского монстра на короткой ноге. Удобная позиция господина Вологодского, не находите, Александр Васильевич? Позвольте совет по поводу Главковерха. За ним тянутся связи со времен его дружбы в Самаре с эсером Черновым, он же причастен вплотную к Самарским делам, хоть и накоротке… Один был на службе в Комуче, другой: ну и руководство! Болдырева с ходу не сколупнешь, он еще кровушки многим попортит, но за штабом не мешало бы присмотреть. Особенно за штабом генерала Розанова, служившего, как вы знаете, добровольно у большевиков. Как вы насчет того, чтобы я пока покрутился там для порядка и вашего спокойствия?

И снова мысль полковника показалась дельной. В самом деле, черт его знает, как оно повернется при той петле, которая затягивается на горле явно агонизирующей Директории, но что туго – сомнения уже никакого, пусть присмотрит, вреда не будет.

– Не возражаю против присутствия вас в штабе, полковник. В самом деле, присмотритесь, все равно в министерстве необходимы перестановки, – произнес адмирал и услышал новое предложение.

– Бордель Машки Шарабан тряхнуть бы как следует, Александр Васильевич. Проверочку среди ночи. У меня чувство, что там, под прикрытием пьянок и гульбищ, половина Семеновской банды кучкуется. Неровен час... Аккуратненько, полковник Волков умеет. Комар носа не подточит, как провернем; давно наблюдаем за атаманским вертепом под носом у Директории.

* * *

Обыватель не любит перемен, которые ему непонятны и угрожают новыми потрясениями, а правительство, как не крути, те же самые обыватели, только участвующие в публичной общественной жизни, и члены Омской Директории ночным происшествием и арестами оказались перепуганными не на шутку. По крайней мере, зал заседания в Доме Совета Министров был на удивление пуст – ни души, кроме усатого старого стража в массивной фуражке, галунах и шевронах – страсть Авксентьева к подобным антуражам и внешним эффектам, внедряемым им повсеместно.

Непривычная мертвая тишина и в гулком кабинете председателя Петра Вологодского.

Сам Петр Васильевич, бледный и нервный, скрипнув креслом, поспешно поднялся навстречу, трагически развел руками:

– Не мог предположить! В голову не приходило! На глазах у просвещенного генерала-француза! Кстати, звонил только что. Отчитав сурово, сообщил, что срочно убывает в Челябинск под защиту чехов и генерала Сыровы, нашим казакам не верит. Вот наша азиатская дикость, Александр Васильевич! Одним один гимн подавай, другому – другой, а у французов как была одна «Марсельеза», так и осталась. И никого не раздражает. Как поступить? Видите, члены правительства не приходят, послал курьеров по-третьему разу… Не знаю, не знаю как быть. Но делать что-то придется.

Желая перемен, осторожно участвуя в них и приближая собственными делами, являясь представителем того самого поколения, которое привыкло таскать каштаны из огня чужими руками, интеллектуал средней руки господин Вологодский, подобно генералу Болдыреву, боялся настоящих изменений, всерьез не понимая ни цели их, ни социально-политической направленности. Промелькнувшими мгновением Февральские события ушедшего года показались легким камуфляжем в общественных устремлениях отечества, по-настоящему на дыбы Россию поставил октябрь. Минул год. Ровно год, изменивший не только страну, но и людей, их психику, общественную мораль. Теперь любые перемены воспринимались гораздо нервозней и напряженней, требовали большей расчетливости, вдумчивого отношения к ним, создание и укрепления тылов. Все будущее Петра Васильевича Вологодского неожиданно замкнулось на адмирале Колчаке, его молодых и агрессивных сатрапах. Ухоженный и холеный Петр Васильевич это чувствовал, каждым словом и жестом пытаясь демонстрировать самообладание, которого не получалось и вызывало у него на пухлом по-женски лице, в глазах, уставившихся на адмирала сквозь кругленькие очки, еще большее расстройство.

Тем не менее, председатель правительства был выбрит и надушен.

– Хотите разумный совет, Петр Васильевич? – вмешался полковник Лебедев.

– Ах, оставьте, полковник, тут не до шуток.

– А я не собираюсь шутить. Мы вот с Александром Васильевичем направляемся на вокзал встретить расчетливо припоздавшего главковерха, поедемте с нами? Пошлите за генералом Ноксом, японцами и месье Жаненом – подайте знак, что власть существует. Утро морозное, свежее. Пока здесь то, да сё: очухаются от перепуга и соберутся все ваши канцелярские крысы, куда им деваться – правительство как-никак! Они здесь погалдят, в кабинетах, а вы на свежем воздухе в присутствии эмиссаров, на своем малом совете обсудите кое-какие вопросы. Два директора из пяти, военный министр, представители Антанты, как не найти выхода, найдете. Не уж-то вам непонятно, что казаки начатое не бросают на полпути и, за здорово живешь, арестованных не выпустят, натерпелись.

Ход мыслей Лебедева неожиданно понравился и Вологодский спросил, обращаясь к адмиралу:

– Неловко перед иностранцами. Но, как я сообщил, кажется, генерал Жанен и чешский министр Стефанек убывают срочно в Челябинск под защиту Сыровы. Он мне рассерженно заявил по телефону, что не вернется в Омск, пока не уляжется беспредел атаманов, свидетелем которого он оказался. На ваш взгляд, Александр Васильевич, уладится?

– Жанен останется Жаненом, хватку его знаю давно, а Главковерха надо встречать, – холодно произнес адмирал, совершенно не думая об иностранцах; в движение пришли скрытые силы скопившегося протеста, которые генерал Болдырев, к сожалению, не хочет брать в расчет, но кто-то же должен.

– Да, разумеется. Я отдам необходимые распоряжения, – поспешно, если не сказать, подобострастно, произнес Вологодский.

Когда располагались в автомобиле, наклоняясь к сидящему впереди полковнику Лебедеву, Колчак вдруг сказала:

– Полковник, начнем не с борделя и спрятавшихся семеновцев. Моим именем прикажи срочно взять под арест зачинщиков ночных безобразий полковника Волкова и атаманов Красильникова с Катанаевым. Опередим шумиху в газетах, по этой части ты мастер, в Екатеринбурге заметил. Действуй напористо. Сегодня же начать судебное следствие и, как понимаешь, заведомо с благоприятным уклоном – в гарнизонах буза ни к чему. На всё два дня, полковник, под личный контроль, иначе казаков Волкова от взрыва не удержать… И успокой, успокой атаманов, скажи, что так надо, потом объяснимся, что и к чему. Неотступно будь эти дни рядом с ними, ни на шаг!.. Ну, а судьбу арестованных директоров пусть решает правительством, вот, во главе с Петром Васильевичем – это не моя епархия.

– Будет исполнено, господин военный министр, – произнес в полуоборота Лебедев, – но позвольте все-таки сопроводить вас на вокзал… Кстати, полковник Волков и атаман Катанаев, вполне могут оказаться именно на вокзале.

Ожидать долго и томительно не пришлось, совпало почти минута в минуту: с появлением на станции Вологодского и Колчака, прибыл и поезд командующего. По первому взгляду можно было не сомневаться, что с ночным происшествием генерал ознакомлен: он был хмур и рассеян, отвечал на приветствия невпопад, к машине шел как на казнь.

Остановившись в двух шагах от нее, обернулся:

– Не удержались от соблазна поверховенствовать, Александр Васильевич? Не удержа-ались! Всё! В Харбин или в Японию! Ни дня… Где содержатся арестованные?

– Вопрос не по адресу, Василий Георгиевич, я никого не арестовывал и никуда не сажал. К тому же, я просто министр, а вы и Петр Васильевич директора…

– Без вашего согласия, пусть и молчаливого, они не посмели бы… Ах, Александр Васильевич, Александр Васильевич, накликали беду на свою голову! Вот и расхлебывайте.

– Право, Василий Георгиевич, подозрения в мой адрес оскорбительны: я в полночь приехал и два часа назад встал из постели. Засвидетельствует Петр Васильевич и полковник Лебедев, не шейте, Богом прошу, мне грязное дело.

– Василий Георгиевич, ваш Роговский просто самоубийца. Арестовывать атаманов! – раздосадовано, излишне шумливо воскликнул Вологодский

– Да и Авксентьев хорош, нашли повод к чему прицепиться на глазах у Жанена, – поддержав Вологодского, возмутился Лебедев. – Не вызови Роговский солдат, все могло бы успокоиться само по себе.

– Нет, господа, не могло, – холодно произнес командующий, – удивляюсь одному, почему не раньше на день или два. До приезда генерала Жанена. Могу признаться теперь: сердцем предчувствовал. Не выдержал, убрался в Челябинск, не посмел отдать строгой команды, способной спасти положение.

Известие, что новый министр приказал непосредственно на вокзале у вагона главнокомандующего и в присутствии казаков взять под арест начальника гарнизона и двух атаманов, начать срочное расследование ночного скандала с арестами ведущей верхушки Директории, генералу Болдыреву нисколько не понравилось, воскликнувшего саркастически:

– Завидная оперативность, но бесполезная, подержите для проформы и выпустите, кому непонятно. А стареющий Катанаев причем? За шумливые эскапады в пользу монархии в своей задрипанной газетенка «Иртыш»? Нашли козла отпущения! Нечистоплотно, Александр Васильевич, но своевременно для обывателя и крикливых статеек. Не знаю, не знаю, что у вас на уме, но жестоких перемен уже не избежать. Вы, господа, ввергаете новое правительство, не дав ему возможность сколько-нибудь опериться, в новые дрязги монархического толка. Только король у вас останется голым. В России трудно создавать, а рушить… В нашей отечественной истории на каждого созидателя по дюжине бунтарей, прячущихся до по поры под одеялом и упорно пытавшихся помешать любым серьезным переменам. Вот так на радость большевикам: построить, ничего не построите, но породите в собственных рядах… Несчастная, рухнувшая на глазах всего мира, великая держава!

Сомневаясь и ранее в полезности настолько сверхсрочной и неподготовленной поездки адмирала на так называемую линию противостояния, генерал еще в тот момент, когда давал Колчаку разрешение покинуть Омск, почувствовал тяжесть в ногах. В Омске вот-вот что-то должно было случиться и адмирала, как бестолкового мальчика, убирают на время, чтобы не испортить ему репутацию. В способности начальника гарнизона полковника Волкова по части кровавых интриг генерал давно не сомневался и к серьезной штабной работе не привлекал. Но то, что с ним заодно представитель Деникина для оперативной связи полковник Лебедев, что само по себе не поднимает его до приличного уровня и, похоже, замешен сам Вологодский, только теперь обожгло невольной досадой. Ему всегда представлялось, что создание Директории консолидирует "Белое" движение на востоке России. Что само ее существование, остающееся по составу и политической направленности кадетско-эсеровской, способно нанести ощутимый урон Забайкальскому, Маньчжуро-Харбинскому и Дальневосточному сепаратизму. Хотя бы в отношении материальной поддержки, оказываемой самостийным сибирским ура-патриотам Американскими Штатами и, особенно, Японией. Однако адмирал Колчак выдвигается не для этих благостных целей, о чем едва ли подозревает, увлеченный излишним патриотизмом и бескомпромиссно высоким служением отечеству.

У кого на уме отечество, а у кого вагоны с золотом; генерал криво усмехнулся.

Генерал Нокс у поезда Главковерха не появился, скорее всего, не успел, ожидать его не было смысла, и Вологодский подал знак водителю. Когда его машина, окруженная казаками, подкатила к вагону, и Вологодский заносил ногу, чтобы подняться в нее, генерал Болдырев сделал шаг и глухо произнес:

– Где полковник Волков, там непременно буза. Сегодня ночью она началась, господин председатель. – Взгляд Вологодского показался генералу беспомощным и Болдырев добавил: – Я понимаю, господин председатель: каждому свой крест. Желаю не уронить чести России в новом для вас деле, но я подаю в отставку. Да спасет вас Господь от ошибок и заблуждений! Моя скромная миссия в Омске, должно быть, закончилась. Надеюсь, не расстреляют… в какой-нибудь роще как последнего бандюка?

Ожидая услышать что-нибудь пренебрежительное, типа: «Генерал Болдырев может считать себя свободным от всех обязательств перед Родиной», бывший главковерх услышал в ответ только затяжелевшее дыхание Вологодского, которому так же в эту минуту было о чем подумать.

8. ПОСЛЕДНЕЕ ЗАСЕДАНИЕ ДИРЕКТОРИИ

Вагончик Болдырева, располагался в нескольких сотнях метров от станции. Отказавшись от автомобиля, генерал, в сопровождении адъютанта и помощника, спустился на шпалы. Покрытые инеем, они были скользкими. Неудачно поставив ногу, генерал, потерял равновесие и, подхваченный под руку офицером, с трудом устояв, сгорбившись, зашагал по ним. Его непривычно согбенная фигура утратила важность и выправку, родив неожиданное ощущение невольной причастности адмирала к судьбе этого, недавно вполне собранного человека, сломавшегося у него на глазах.

«Вполне приличный русский генерал, не запятнавший репутацию ничем постыдным, а если прав?..» – шевельнулась тревожная мысль.

Отгоняя ее, Колчак произнес:

– Нехорошо как-то, господа. Нет, нет, Петр Васильевич, отставку Болдырева нельзя принимать, я решительно против. Прикажите оградить от всех неприятностей, пусть придет в себя, успокоится, тогда и поговорим.

Сколько судеб русских офицеров разных способностей и призвания было уже исковеркано, брошено в пасть ненасытного дьявола, называемого революцией – Пролетарской революцией! Народной революцией! Событием мирового значения! А сколько сгинет еще, не оставив следа и памяти! Как совместить жалость и сострадание, поддержать и ободрить тех, кто ломается, теряя себя? А если с ним?..

Казалось, оглянись еще Болдырев и попроси проявить не показную, как в отношении атаманов, а настоящую твердость, Колчак не замедлит исполнить его приказание.

Генерал не обернулся, никакого приказа не отдал, оставив его в странном одиночестве…

Дежурные находились на месте, в вагончике было натоплено. Не раздеваясь, упав на постель, Болдырев пытался забыться, заснуть, и словно бы ожидал… ареста.

Да, ареста, который должен когда-то случится…

Но ничего не случилось, кроме того, что пару часов спустя прибыл штабной посыльный из старослужащих.

Это был неуклюжий и хмурый старовер с густо заросшим лицом и круглыми глазками, способными долго смотреть, не мигая, что-то напомнив...

Кажется, у него когда-то тяжело болела жена.

Или дочь?

Усиливая недовольство беспомощной памятью, вспомнить, не удавалось, но что Болдырев помог чем-то казаку, сомнений не вызывало…

Да, да! Он размашисто написал какую-то записку, подал служаке и тот, пятясь к двери, кланялся, кланялся благодарственно.

Тело генерала было бесчувственным, в нем отсутствовали желания; он весь походил на яйцо, сохранившее кожуру, но пустое внутри.

Почему он пустой и никчемный? Почему отказался возглавить решительные перемены?

Те же Хорват и Семенов без особых возражений и выкрутасов стали бы под его начало, а Колчака не примут.

И к Алексееву с Деникиным не особенно благоволили – он ведь говорил с ними не раз на столь щекотливую тему. Но кроме Алексеева и Деникина был ведь еще и третий участник знаменитого триумвирата, положивший начало этой тройки, генерал-от-кавалерии Алексей Максимович Каледин, историческая жертва Кубанских событий, уже канувшая в Лету, прихватившая за собой и прославленного генерала, совершившего знаменитый Брусиловский прорыв.

Нет Алексеева, ушел навсегда Каледин, еще десяток известных стране военачальников, кто следующий?

Грусть и тоска были всеохватны и всепожирающи. Он, генерал Болдырев, стал ненужным и непригодным для русской армии! Позор и бесчестие! А судьи-то кто? Кто выносил приговор?..

– Так штось, на заседание вас, Василий Георгиевич. Суета, суета! Как ночью зачалося, так и крутятся тучами. Вчерася ты шиш, а нонесь – вошь абныкновенная. Уж потом отдохнете, придется вставать, Василий Георгиевич. Сердитые все, не подступись, – переминаясь с ноги на ногу, сердито бурчал унтер-офицер с густо заросшим волосатым лицом и широкой, ровно подстриженной бородой.

– Небось, будешь сердитым! Да я, брат, за всю офицерскую жизнь позора не знал, а тут умом, кажется, стронулся. Ну что же, кадеты, как сторонники жесткой власти в угоду кровожадной части нашего дикого общества, берут верх. Мягкотелые эсеры, в отсутствии таких лидеров, как Савинков, расплывшиеся киселем, не решившись на противозаконные меры, потерпели окончательное поражение. Теперь безвозвратно. В истории России открывается новая страница – единоличная власть адмирала Колчака, – пробормотал нервно Болдырев, и спросил: – Что с арестованными, что-нибудь знаешь?

– Сначала под охраной доставили в гарнизон атамана Красильникова, потом, уже в середине нового дня, перевели на квартиру Авксентьева. По штабу прошел слух, что господам военным ваш новый военный министр настрого приказал вреда никому не причинять, обращаться по-человечески, без рукоприкладства. Никаких сурьезных дознаниев не проводится. Господину председателю поручено вынести срочно вопрос на заседание правительства, которое с утра не могут созвать. Кажется, Волков и атаманы взяты под арест, вот и просят приехать для срочного рассмотрения дела.

– Полковника арестовали, кто-то уже говорил, – пробурчал Болдырев, разводя руками в растерянности: – Колчак – Волкова? Да не поверю, болтовня!

– Так точно, самоличный приказ его высокопревосходительства военного министра, господин главнокомандующий! Слышал своими ушами! – тараща глаза, отчеканил служака. – Заодно и Красильникова с Катанаевым. Самому Вологодскому, говорят, пригрозил. Крут батюшка ваш новый военный министр, штабные в трепете, по одной половице снуют. Взад-вперед, взад-вперед, головки пригнули. Заехал в штаб отдать приказание, вышел, а генералы с полковниками, как мальчики, к окнам прилипли…

– Дело молодцов-атаманов не нам рассматривать, есть военная прокуратура и суд.

– Как приказано, значит, ваше высокобродь. Уж вы лучше поспешите, Василий Георгиевич, оно, когда по запарке да с кондачка, ни отчету, ни спросу. Телега, когда под горку, она – вдрызг. Поговаривают, Василий Георгиевич, нужды в Директории больше нет, упразднять будут немедленно, с часу на час, – как оно оборачивается.

– Иностранные генералы в штаб приходили?

– Ходют, Василий Георгиевич, шляются, делать-то боле нечево! Дак к нам-то в штаб што приходить, они ноне топчутся в приемной Вологодского, а там своя кутерьма.

– Начштаба Розанов на месте?

– Он и послал украдкой от Лебедева. Говорит, надо бы срочно свидеться, до начала заседания, а то Лебедев сильно раскомандывался.

– Лебедев? Деникинский полковник? С какого рожна?

– Приставлен военным министром быть рядом с генералом Розановым. Токо, вашбродь, не он перед генералом навытяжку, похоже, генерал перед ним.

– Юнец в дядьки начштабу? Дожили… Нет, не желаю! Скажи, генерал Болдырев занемог и не сможет…

– Никак невозможно, вашбродь. Уж вы не противьтесь, а то ить пожар на ветру.

Помявшись, генерал спросил:

– Из наших штабных все на месте?

– Так точно, вашбродь, штабные в наличии, полковник Лебедев вводит в курс дела.

– Дался вам этот второсортный деникинский штабист, – с невольным раздражением произнес генерал и спросил: – Он что, всерьез уже распоряжается?

– Не могу знать, вашбродь, мы – по другую сторону двери.

– Что в городе?

– Настоящий скрипун, вашбродь.

– Что – скрипун?

– Как есть настоящий хрустец.

– Морозно, что ли?

– До костей пробирает, одевайтесь теплее.

– А военные, казаки, всякие толпы… Арестованы члены правительство, кто-нибудь протестует?

– Никаких беспорядков, тишина и спокойствие, не извольте беспокоиться.

– Да-аа, спокойствие и благодать! Нет главного супостата, ищи срочно другого. Передай Розанову, генерал Болдырев подал в отставку. При встрече со мной знаков внимания не проявлять. Береженного, как говорят, Бог бережет. Лебедеву доложи: скоро прибуду.

– Есть одна новость, господин генерал, не знаю, как доложить.

– Докладывай как есть.

– Слушаюсь, вашбродь! Выходит, што полковник Пепеляев начал скрытый маневр в направлении Кунгура и двинулся на сближение с противником.

– Ну и с Богом, если двинулся.

– Так морозы-то, господин генерал, уши в трубочку. А снега нонесь, не помню отродясь, коню по брюхо в степи. Нахлебаются досыта, вашбродь.

– Черт не выдаст, свинья русского казака не съест, Пепеляев – тертый калач, завязав глаза, наобум не полезет.

– Да уж кондовый сибиряк, лихоимка его забодай. Мне доводилось однажды…

– Отставить рассуждения! Поспеши с докладом к Лебедеву… Сведения! Приготовить сообщения, поступившие от Пепеляева в мое отсутствие. До строчки. Приказывать не возьмусь, но на дельный совет ума достанет.

С тем он и появился к полудню в двухэтажном здании Совета Министров, напоминающим муравейник перед дождем, и оказался в кольце сослуживцев, возмущенно называющих случившееся переворотом английских лизоблюдов.

Вступать в поверхностную перепалку, обвинять и вопрошать – ни сил, ни желаний. Тем более, решение принято твердо; природа общественных разногласий не имеет ни норм, ни канонов и строится во все времена на одном – в чем их выгода на перспективу, вот и пусть разбираются.

Ему нужно было пройти в кабинет, ознакомиться с донесениями полковника Пепеляева, но протолкаться сквозь клубок сплотившихся тел не представлялось возможным, стоял сплошной, бестолковый ор. В просторном холе приемной оказались неспособные, да и нежелающие действовать хотя бы в собственных интересах и по старой русской привычке ожидающие явления всесильного и нужного, кто разведет, расставит, приведет в действие застопорившуюся машину государственного управления, ревущие неуправляемой массой, ожидающей его властной команды, готовой немедленно бежать, исполнять…

И неважно куда, ради чего, но двигать суставами, шевелиться, переставлять ноги и что-нибудь делать, в расчете быть снова замеченными и оцененными, что генералу привычно в поведении любого чиновника в его показном усердии, включая большинство боевых офицеров. Но непременно бежать, суетиться, отдавать распоряжения согласно его распоряжениям – набольшее она уже не способна и большего не требовала.

Они способны хотя бы на что-то, когда чувствуют себя защищенными и в безопасности, не предвещающей неприятности, выпендрёжно-вызывающе помыкают теми, кто нуждается в них по известным причинам вторичного, но разом и вдруг оказываются совершенно беспомощными, едва громоздкая, безотказно скрипящая машина, создававшая им комфорт и удобства, перестает крутить и вертеть рабочими маховиками.

Подобное поведение ведомственных служак любого уровня не являлось для Болдырева чем-либо новым и оригинальным. Оно проявилось во времена отречения императора от власти, мгновенно родив ступор и позволив развернуться лидерам февраля. Повторилось при свержении и бегстве Керенского, породив большевизм. В уродливой гротескной форме несколько другого формата заявляет сейчас о себе в Омске, но ни в чем этом он, генерал Болдырев, не желает принимать дальнейшего участия.

Для него массовые потрясения общества вдруг стали казаться похожими одно на другое, завершаясь неизбежно лишь тем, что, как цыпленка из яйца, выталкивают очередного желтоклювого лидера. Эдакую еще не оперившуюся фигуру с характером и претензиями на лидерство, остро-голосистым рвением что-нибудь делать, объединяющую вокруг себя рыхлое и бестолковое, но уже готовое липнуть к нарождающемуся властелину их судеб, облизывать и превозносить.

В этой толпе, потерявшей здравую и здоровую ориентировку, новый ведомый уже обозначился. Им стал, несомненно, адмирал Колчак, вот пусть и возносят…

Последнее сообщение полковника Пепеляева было неопределенно пространным и гласило: «Обстоятельства выгодные – бураны, не видно ни зги. Выдвинулись в трех направлениях. Сам иду на Кунгур бить комкора Блюхера. Лучше бы обойти, создав панику и перерезав ему пути отступления на Пермь, но как получится, наперед не загадываю. Главная задача Барабинскому полку: чтобы со мной не случилось под Кунгуром, ударить на Пермь со стороны Мотовилихи. Небывалые морозы, бывает до полусотни обмороженных на утро. Голодаем. Приходится – напролом. Да поможет нам Бог!»

Без подписи и числа – вот и гадай, что у него на уме и как понимать сближение с тридцатой дивизией Блюхера: в лоб намерен ударить или все же в обход и оставить Кунгур в тылу пока не захваченным?

Таких полковников никогда не поймешь, у них вся стратегия похожа на ураган и рождается спонтанно.

Проявляя подобное недовольство, Болдырев все же ценил Анатолия Пепеляева. Не всегда воздавая должное по справедливости, дорожил и в меру берег, зная, что может на него положиться.

Молодой и горячий, способный на гениальное безрассудство, 27-летний офицер, прошедший Германскую, доставлял много неприятностей, оставаясь упрямо-строптивым, редко покладистым, но если решил и попрет, действовать будет подобно быку, выставив рога, и нелишне бы вовремя остудить…

В то же время, отчаянно сильно хотелось, чтобы полковнику сопутствовала удача и, к его радости и светлым миражам, взял Пермь как можно быстрее.

Что-что, а такую операцию, выношенную в его голове, непричастному к ней Колчаку не присвоить при всем желании…

На выходе из кабинета, генерал столкнулся с Пепеляевым-старшим, братом полковника. Крупный и тяжеловесный, с изрядным брюшком и пенсне на носу, схватив его за плечи, известный предприниматель Сибири шумно сопел, едва проговаривая слова:

– Что? Как? У Анатолия началось? С флангов поддержка будет. Кто поблизости? Войцеховский, Молчанов, завихрень-голова Каппель? Алпашская дружина Молчанова крепко летом шумела, но лучше бы Каппель. Где сейчас Молчанов и Капель? Так! Понятно! Но в Бирске под Уфой квартирует генерал Люпов, твой старый дружок с целым корпусом и какой-то полковник с дивизией. Видишь, я вынюхал! Но кто кому подчиняется, не могу разобраться. Черт знает, ни в чем невозможно сориентироваться без попадьи. Болдырев? Черновцы? Они что, еще Комучевские или уже в наших рядах?.. Ну и армия у нас, господин генерал, докомандывался!.. Вот Каппеля бы навострить на поддержку Анатолию… Чем поддержать? Деньги нужны – соберем, слово даю, я трижды уже подключался! В родном Томске вагон валенок и полушубков собрал. Но брату, Сибирскому корпусу Анатолия!.. Ты не молчи, не молчи, ты отвечай, генерал, я волнуюсь за брата! – Пепеляев-старший был возбужден, снимая и вновь пристраивая на носу пенсне, казался неестественно подслеповатым и близоруким.

– Я подал в отставку… Извини, Виктор Николаевич, – ответил Болдырев.

– Этого не хватало, кампания разворачивается, а он… Поссорился с Вологодским? С адмиралом? Да я помирю, выбрось из головы, я умею мирить кошку с собакой. В отставку! С ума посходили! Генерал, знающий положение на фронте, самоустраняется! Ты знаешь, как можно назвать?

– Государственным переворотом, Виктор Николаевич, при вашем активном участии.

– Генерал, я за твоей спиной интрижки не плел, я в глаза говорил: соглашайся, к черту твою Директорию! Я говорил?

– Ты говорил, а я возражал, и решений не меняю.

– Он – адмирал, голова! Одно имя на весь мир! Обидам не время, Болдырев. Ну, был главкомом, станешь другой важной шишкой – мало чинов для вашего брата в погонах? А вы все с амбициями, друг дружку в штыки, кто важней! Ну, брось надувать щеки, тебе не идет! – не уступая дороги, сыпал словами, словно горохом, Пепеляев-старший. – Так что, Анатолий попер прямиком на Пермь? Или пока на Кунгур и на Блюхера? Лоб в лоб, без всяких маневров? Неуемная головень. Он с детства лихой, я в него верю. А ты должен помочь, не дури. И вообще, еще ничего не ясно. Я прямиком от Вологодского. Кабинет, словно гнездо с осами. С ними Михайлов, а Колчака нет. Возмущены! Адмирал отказался наотрез взять высшую власть на себя просто так, а полковника Волкова отдал трибуналу: на разборку два дня. Но это, скорей, политический ход, и не глупый, от самого Семенова уже прилетело возмущение с протестом. А то ли будет, как дело всерьез разыграется. Созрел! Ей-богу, дозрел наш Александр Васильевич, поездка на фронт явно на пользу пошла, на чем я первый настаивал! Разозлили до пяток, держись, господа! Ты прости, что я прямо и в лоб, так сказать, непосредственно, но как он прижал Нокса! Не слышал? Ну-уу! И выжал, что надо! А ты жеманничал, побаиваясь испортить отношения. Вот тебе и разница для начала! Назначаются выборы. Потом будет вопрос по структуре Совета Министров и новым кандидатурам в разные там шишкари. Ты иди, вот-вот начнется. У меня срочное дело в банке, подпишу пару бумажек и вернусь. Иди. Не сдавайся. А сдашься, воду потом не мути. Знаю я вас.

* * *

Заседание вел Вологодский, озвучивший тезис о необходимости сосредоточения многоликой власти в одних руках. Рядом с ним, поигрывая карандашом, сидел Колчак, появившийся скорой походкой в последнюю минуту.

Собрание ревело:

– Узурпация!

– Азиатчина!

– Деспотия!

– Свободу арестованным членами Директории!

– Намордник на демократию!

В ответ сыпалось:

– Прикуси свой эсеровский язык!

– Демократию им, долбадуям! Демократии тож нужна голова!

– Смотри-ка, подохнут без своей Учредиловки, а Ленин разогнал и ухмыляется. Отдал команду матросикам, вмиг справились со всей демократией.

– Дзержинский и Сталин приехали под Уфу, довыжидаемся!

– Вот-вот, поучитесь у большевиков, как править Россией. Энти взнуздают, юшкой умоетесь.

– Где атаманы и полковник Волков? Нашли, на ком отыграться, – вопили в разнобой с разных стороны.

Самый чистый ручей можно взбаламутить, всего лишь ткнув палкой в донный столетний ил, лежавший в покое, а чувства еще более трепетны и отзывчивы, только затронь.

И пойдет, понесет неудержимо душу русскую, отметающую напрочь в такую минуту и здравомыслие, и прагматизм, да и обычную совестливость; когда просто друг за друга, у нас не до совестливости, рубаху на ленточки! На дыбы, буйно, до ненависти, словно с нею родились. Летит, летит она над землей словно слепая, но одухотворенная безумством и безоглядностью. Слова невоздержанны и оскорбительны. Лица гневны и разогревшиеся кипением крови в жилах. Море становится по колено. А смысла и полной ответственности с осознанием дела на пшик – наподобие «своих не сдаем», будь они трижды в дерме. Всю себя вывернут звериной шкурой наружу, а потом, когда навалится усталое умиротворение, вдруг начнут понимать, что опять ничего не выиграли, не приобрели, усилия и азарт улетели в отхожую яму, а на шее другой ветродуй, рассадивший по-своему в креслах новых самовлюбленных. Кругом еще более болтливые и самодурствующие, с наручниками и жестким хомутом для безответного народа, ослепленного собственной святостью могучего дела.

Сколько было и сколь еще повторится! Русская мысль тем и сильна, что удивительно умеет воспользоваться случаем и снова выстроить всех по ранжиру, менее всего заботясь о самом человеке и его духовной святости, но строй будет держать до посинения.

Мелок, ничтожен он для нее – невзрачненький человечек кто бы ни делал из него гегемона. Нужен лишь для размашистого философствования, стозвонно провозглашаемого равноправия, и совершенно не нужный в постоянном управлении государством, где действительно, никуда не попрешь, больше мешает, чем помогает строить разумное.

В рабстве зачатый, он остается удивительно глухим и невосприимчивым к настоящей свободе, немыслимой без ограничений и тормозов, не понимая в ней рассудительной основательности, хватающий поверхностное и возбуждающее, как ту же облатку эффектной конфетки. Без ограничителей, непонятных и неприемлемых именно теми, кто в них нуждается больше всего, упрямо подгоняющих общественную жизнь и нравы под себя настолько «святых и безгрешных», что только тошнит. Бездумно и безоглядно проливая кровь, похоже, не знает ей красную цену, оставаясь ужасным путаником собственной жизни и личных пристрастий.

– Дайте слово военному министру! – требовало распалившееся собрание.

– Колчаку слово!

– Адмирал, если ты адмирал, бери власть в свои руки, а то до кулачек дойдет.

– Если не хуже.

Распалиться и поднять ором крышу – свойственно только русскому духу, не знающему пределов. Разгневаться на расстоянии от ненавистного вроде бы противника, не оказывающегося под рукой в нужную минуту, разойтись безудержно внутри разгоряченной толпы, в ощущении обжигающей, похожей на толчки под ребра и саму печень, энергии противления всему, что справа и слева, а главное – спереди, лицом в лицо!

Ах, как эта аура в виде непробиваемого щита из горячих тел заводит мятущуюся душу, толкает на гнев, кажущийся праведным, но рядом с ним, истинно святым и светлым, никогда не стоявший. Кто и когда слышит истину в реве толпы, собравшейся крушить и громить, обменивающуюся обвинениями, и никогда ничего не создающую? Толпа безудержно криклива и, по-сути, беспомощна. Она нужна в свой мятущийся час как искра, поджигающая неохватные пространства. Все создается потом и чаще само по себе, в постепенном умиротворении, только не в час раздора. А людям некогда ждать, им надо, чтобы было сделано сейчас и немедленно, у них на глазах, при их активном участии и потому, вроде бы как, без обмана.

Колчак поднимался медленно и устало.

– Хорошо, за себя я отвечу, прежде позволив спросить: кто против ареста членов Директории, совершенного казаками Омского гарнизона?

– Ставьте вопрос о неправомочных действиях английских вояк полковника Уорда, занявших все учреждения города.

– А чехи, обещавшие нейтралитет, и казаки Сыромятникова, захватившие присутственные места? Это прямой заговор, адмирал!

Колчак побледнел, взыграл желваками:

– Чтобы называть случившееся переворотом, необходимы следственные действия и я только что, на правах военного министра, отдал приказ арестовать полковника Волкова и атаманов Красильникова с Катанаевым. В связи со срочностью вопроса, прокуратуре и суду даю два-три дня для рассмотрения дела по существу. Установят признаки покушения на власть и попытки насильственного свержения – один приговор. По законам военного времени. Со всей строгостью. Не установят – другой.

В зале на мгновение повисла тишина и взорвалась, вновь расколов ее на две части.

– Правильно, адмирал! Молодчина! Атаманы давно зазнались, а о Волкове и его сучьих замашках говорить не стоит, – торжествовала одна половина, в то время как другая ярилась и бесилась: – Неслыханно! Накличешь беду, адмирал! С казаками шутки плохи, мы в обиду своих не даем!

– Как можно – атаманов под арест! Не позволим! Тюрьму раскатаем, Колчак!

– А где их содержат? На выход! На выход, братцы-казаки! Свободу полковнику и атаманам!

Стукнув графином, так, что графин раскололся, хлынув с трибунки водой, адмирал напряг голос:

– Стой, вольница! И я, адмирал Колчак, в шутки играть не люблю. Сказал: суду два дня для вынесения приговора, и баста. За горячность хвалю, молодцы, что не сдаете своих атаманов, но давайте жить по законам… А что делать с нашими директорами? За них кто-то голос подаст? Несогласные есть?

– Есть!

– Не слышу, не вижу!

– Есть! Есть!

– Тогда почему вы здесь, а не штурмуете квартиру господина Авксентьева, где содержатся взятые под охрану? Берите пример с казаков, языком, господа, не сражаются.

– Правильно, адмирал, в самую точку. Сам не гам и другому не дам. Раньше только болтали и сейчас не поумнели. Надоела ихня тягомотина, вся власть Колчаку, господа!

– Я не закончил, прошу не перебивать. Итак, подчеркиваю для тугодумов, задержанные члены правительства взяты под охрану для их же пользы, чтобы башку сохранили на плечах, и немедленно будут высланы из Омска туда, куда пожелают. Добавлю: бездеятельного правительства, которое ввергло самое главное, армию в невыносимые бедствия. Я только что с фронта, где видел разутых, по сути, голодных русских солдат. В отличие от нищенства и бедственного положения в окопах, каждому из бывших директоров приказано выдать на руки по семьдесят тысяч. Пусть помнят о нашей щедрости и катят на все четыре.

– Ого, всех бы так арестовывали!

– Разуты и раздеты не только солдаты в окопах. У казаков не лучше. Кругом воровство. Вот и наводи порядок, а мы поможем!

– Согласен, по ряду позиций и казаки не в лучшем положении. Такого быть не должно, но и власть, как вы предлагаете, я не возьму. Назначайте нормальные выборы.

– Времени нет, адмирал!

– А что назначать, когда итог заранее предсказуем! Где сила, там и победа. Ишь, казачки встрепенулись, ужо возьмутся за плетки, держись, лапотная Россия, напомнят кое о чем сермяжному ряду бесправных.

– Это кто тут бесправный да из сермяжного ряда, уж не ты ли, холеная барская харя?

– Господа, к порядку, не забывайтесь! Вы не на сходке у красных! Дайте закончить господину военному министру.

– Право же, господа, постыдитесь.

– Избрать новых членов Директории и делу конец. Хватит слюнтяйничать!

– Нашелся разводящий мудрец! Долой вообще Директорию!

– Правильно, долой Директоров и министров! Хватит Совета управляющих! – кричали слева от Болдырева.

– Шило на мыло! К тому и придем, с чего начинали. Не нужны ни Советы, ни управляющие!

– Верно, в семье батька один!

– Даешь Верховного! – ревели справа. – Никакую другую власть не признаем. А если признаем, то единоначальную в лице Верховного главнокомандующего и Верховного правителя адмирала Колчака.

– Колчака! Александра Васильевича! Другого казаки не примут.

– Всесибирский круг соберем и выдвинем.

– Хорвата! Дмитрия Леонидовича Хорвата, господа! Небось, под английскую дудку не пляшет.

– Твоему бороде лопатой хватит японской.

– Поддерживаю генерал-лейтенанта Хорвата!

– Нашел предводителя! А как насчет непримиримого атамана Семенова? Этот любого свернет в бараний рог… Семенова, господа!

И совсем неожиданно, чего Болдырев ожидал меньше всего:

– Генерала Болдырева, господа! Начинается наступление на Пермь. Операция разработана его штабом.

Не в силах управлять собранием, Вологодский упорно молчал.

– Поддерживаю список из нескольких кандидатов, – решительно подавшись вперед, произнес адмирал, и вынул белый платок.

– Никаких списков, казаки свое слово сказали. В нашем списке один кандидат – адмирал Колчак!

Странная это штукенция – так называемые свободные выборы. Да еще обычным поднятием рук. Создавая иллюзию равноправия и некой свободы, на самом деле, как часть состоявшегося сговора или обычной самосохранющейся интуиции, они всегда несвободны, поскольку нередко отдают предпочтение не достойнейшему по способностям и уму, а стихийному реву толпы, впадающей в эйфорию своих миражей и заблуждений. Имея практичный ум, генерал Болдырев относился к себе критически. Что за бред, какой из него Верховный, его потолок дивизия, в лучшем случае армия. А что понимается под Верховным: Верховный главнокомандующий и Верховный правитель России в одном лице? Но тогда нужен будет новый военный министр…

Нет, нет и еще раз нет! Не его это дело, добром не закончится. Раздрай и горлопанство единства не прибавляют и армию от разложения не спасут, как бы ни превозносилось это всенародной свободой, где крикливо наседающая дюжина подчиняет себя тугодумные тысячи.

Выступив на свободное место, генерал сухо произнес:

– Господа, еще вчера, по завершению краткой инспекционной поезди на линию фронта, я просил господина Вологодского принять мою отставку. Надеюсь, она уже принята. Поэтому разрешите взять самоотвод. Скорее всего, моя миссия в Омске завершилась.

– Вот, полюбуйтесь, кто нами командовал! Его миссия кончилась – нашелся проповедник-миссионер! Ну и катись!

– В одном опломбированном вагоне с Авксентьевым.

– А что, имея в кармане семьдесят тысяч, можно на край света!

– Господа, перед вами прославленный русский генерал! Не опускайтесь до хамства?

– Не скули, ваше бродь, не бери на испуг! Хамоватый казак Ермак Тимофеевич с небольшой дружиной положил эту землю к ногам царя-батюшки.

– На блюдечке преподнес.

– И быть ей только казачьей.

Адмирал, успевший покинуть трибуну, снова привстал:

– Господа офицеры, Василий Георгиевич ошибается, приказа о его отставке не существует. О создавшемся положении, как сугубо военный, привыкший беспрекословно подчиняться приказам вышестоящих начальников, скажу, что в подобных ситуациях являюсь сторонником открытого выбора. Я прошел через это, еще командуя Черноморским флотом. Как видите, не расстрелян, хотя был в шаге от произвола, и дискомфорта не ощутил. Настаиваю на открытом волеизлиянии присутствующих по списку из трех вышеназванных кандидатур, считая их достойными вашего уважения, и никаким иным способом власти не приму.

Миром правит стихия чувств, а чувства – материя не столько тонкая, сколько подогреваемая азартом, потому и рождает ошибки, остающиеся во всякой истории на вечные времена, практически, не признающей последующих осуждений за невозможностью хоть что-то исправить. Предложение о выборщиках или тайном голосовании было отвергнуто решительно, да и едва ли что-то изменило бы в создавшемся положении, выборы свершились азартным поднятием рук, за исключением одной, поднятой за Хорвата, отдававшим предпочтение прославленному флотоводцу. Все произошло в течение нескольких минут и адмирал Александр Васильевич Колчак, не сильно сопротивляясь, был провозглашен Верховным правителем России.

Тут же, на волне ликования, было проголосовано прекращение полномочий членов Директории и создании нового, уже Всероссийского правительства, в состав которого была дружно включена лояльная к адмиралу группа во главе с Петром Вологодским.

Незамедлительно возник вопрос о Совет при Верховном правителе. В его состав, в дополнения к непотопляемому Вологодскому, были включены Гаттенберг, член известного в Сибири антибольшевистского кружка Потанина, достаточно примелькавшиеся в местных кругах Михайлов и Ключников. Среди лидеров оказался и Тельберг, личность не менее любопытная в Сибири, как обрусевший швед и либеральный политик, сторонник возвращении судов присяжных.

Смена власти произошла, новому органу предстояло решать важнейшие государственные дела Белой России.

9. ВОДКИ ГЕНЕРАЛУ

Заявление адмирала о неудовлетворенном прошении породило в Болдыреве невольное ощущение причастности к общему русскому делу, разожгло на мгновение надежду, что с богатым разносторонним опытом, он способен принести пользу во многих военно-стратегических вопросах. Сохраняя не однозначное отношение к адмиралу, генерал не мог не понимать, какое тому достается наследство, включая положение на фронте. Концентрация в Омске противоречивой общесибирской, а следом и всероссийской власти не могла не наложить особые отпечатка на политическую и общественную жизнь города. Переполненный государственными учреждениями вначале одной власти, более скромной в притязаниях, не сумевший переварить ее в нужной мере, затем другой, более амбициозной, заштатный городок стал походить на монстра, клацающего подковами по мостовым. На каждом приличном перекрестке – или бордели на крикливый парижский манер и вертепы из глухого русского прошлого, или армейские штабы и военные представительства миссии «Десяти», да самобытный вагонный городок на рельсах в несколько верст. Повсеместно сверкающие лаком, дымящиеся и надсадно покашливающие лимузины, скачущие всадники в остроконечных казачьих башлыках. У рестораций фланирующие мрачного вида молодые люди, нередко, с офицерской выправкой, не проспавшиеся от минувшего ночного загула, и броские, расфуфыренные молодки далеко не местного покроя.

Никогда не выпячивая настолько разгульную и военную составляющую, теперь трудовой город недалекого прошлого жил открыто бесстыдным разгулом, чем вроде бы даже гордился и о чем повсеместно кричали бойкие зазывающие надписи на заведениях различного развлекательного толка. Кругом были военные, военные и военные.

Они задавали тон, прожигая состояние, вывезенное из центральной России.

В связи с вынужденной миграцией, численность городского населения перевалила за полумиллион, что породило острый дефицит жилплощади, дров и продуктов. Такой неблагонадежный и криминальный Омск мог в любой момент взорваться, требуя отставки и нового Колчаковского правительства, еще даже окончательно не созданного, рождающегося в очередных муках мелких сговоров и неустойчивых соглашений, которое, если не свалится манна небесная, изначально не может быть лучше прежнего, что многие уже понимали, замирая от возможных последствий.

Бездарно и по стечению обстоятельств. Прольется новая кровь. Много крови. Насилия не убавится, о порядке не стоит и говорить.

Государственное управление, строящееся на крепкой руке и единоначалие, – на самом деле никакая не власть, а самые обыкновенные, лишь слегка закамуфлированные узурпация и насилие, ведущие к неизбежному взрыву массового протеста и противостоянию, с последующей кровавой развязкой. В подобном надсадно запутанном положении мирного выхода не существует. Постепенно созрев, раскалившись умопомрачающей ненавистью и взорвавшись, кто-то должен обескровить кого-то. Безжалостно растоптать, унизить, стереть с лица земли. Что и есть классовая ненависть, давно-давно подготовившая либеральную русскую общность, еще, может быть, со времен декабристов, если не раньше, и к массовому неповиновению существующей власти, и к бунту, и к жестокости, ради туманного обновления, совершенно не понимая и не примеряя к себе этих жестоких перемен, за которые ратует.

По созревающему убеждению генерала, любая общность людей время от времени нуждается в обновлении и, поскольку добровольно власть никто никому никогда практически не уступает, подобные исторические взрывы попросту неизбежны и даже полезны. Но беда в другом. Пытаясь очиститься от векового застойного мусора и зловонной клоаки, общественное мышление, блуждающее привычно в трех соснах, оказывается не способным к настоящему нравственному самоочищению и решительным глубоким переменам с помощью развивающейся общественной мысли. Как ни странно, она не успевает за собственным стихийным развитием, лишь приспосабливаясь вдогонку, порождая странную мимикрию уродства, глубоко не проникая в суть нравственного бытия. Нарастает разложение общепринятого, оказываясь вдруг устаревшим и как бы морально изношенными, уродующим человеческое сознание, ошарашенное стихией вседозволенности.

В меру своих сил и аналитических способностей генерал рассуждал об этом в последнее время достаточно обстоятельно и без труда находил доказательства своим устоявшимся убеждениям.

Да, монархия строится на прочном фундаменте, проверенном вековой историей, но выстоять без устрашающего кровопускания от случая к случаю не в силах!

И вообще, как историческое явление, монархия не может быть вечной, впрочем, как и любое другое государственное устройство, просто, общественная мысль еще не знает, и не созрела до понимания, как человечеству и отдельно взятому государству можно жить вообще. Было рабовладение и чудаковатые примитивы Мор и Оуэн, был Маркс, вскрывший механизм ненасытного предпринимательства, но так и не создавший единую цельную концепцию государственного управления цивилизованным обществом, кроме абстрактно-политизированного Коммунистического манифеста, увязшего в своих миражах какого-то полумонашеского идеологизма. Теперь появился практик Ульянов, поставивший всех вверх ногами и двинувший голодные, обнищавшие массы в ужасно кровавое наступление, сметающее прежние достижения многовековых цивилизаций. Казалось бы, в этом плане либеральная демократия должна была выглядеть более нравственной, тем не менее, устойчивости социально разбредающемуся социуму, теряющему привычные ориентиры, замещая их анархией неподчинения и беспринципности, не только не прибавляет, а наоборот, разлагает и развращает его, и период Керенского убедительное подтверждение.

Выходит, и демократии с первых шагов становления нужны свои цепи и оковы-ограничители, иначе и эта нравственная система мгновенно перерождается в дикое самодурство и обычный разбой, в котором появятся свои неизбежные насильники-держиморды.

Не выпускал из внимания Болдырев и дела большевистского правительства, тем более что в его рядах состояло немало прежних боевых сослуживцев, за судьбой которых он следил достаточно пристально, имея на это свою точку зрения, сам едва не оказавшись в этих рядах. Не отнимешь, действуют диктаторски целенаправленно и устремлено, ловко используют понятные животрепещущие лозунги, мгновенно воспламеняющие сознание не только обывателя. Целый ряд выдающихся военспецов и опытных военачальников, неплохо знакомых Болдыреву, включая лиц из Генерального штаба, захваченного красными в Казани, не только сражаются на стороне Красной армии, но и практически, с полным осознанием дела и ответственности, помогают в ее строительстве.

Правда, некоторые прямо припугнуты беспощадной расправой над родственниками, в случае чего. Но ведь привыкают и перенастраиваются на большевистский лад, начиная служить не за страх, а на совесть – есть и такие, успешно овладевшие пропагандистской большевистской лексикой, имеющую свою мораль и принципы, устремленные за горизонты.

А это откуда, и каким ветром надуло? Что за сквозняк?

Или подстраиваются, не догадываясь, в дурмане собственных метаний, какой неизбежно жестокой будет их плата за измену прежним идеалам.

Неоднозначна в оценках социального переустройства отечества интеллигенция, усиливают сотрудничество с большевиками представители крупной собственности, колеблются сторонники эсера Чернова, только потому еще не с красными, что те сами пренебрегают ими.

Ему казалось, что он понимает магнетизм обольшевичивания толп и прослоек, способен, отдавая должное противнику, извлекать уроки для себя, но готов ли к объективному прагматизму адмирал Колчак? Одной голой ненавистью большевизм не возьмешь; не осознав его идей и способов проведения в жизнь, срочно не взяв самое важное из его арсенала на свое идеологическое вооружение, не перехватив пропагандистскую инициативу, перекроенную под новые социально-нравственные нормы и цели, успеха не достигнешь.

И не просто – взять на вооружение, куда важней – осмысленно повести, что у Директории и Белого движения вообще никак не получается.

Почему крепнет партия большевиков, и что стало с ее меньшевистской фракцией, покончив с которой, большевизм лишь усилился и, что называется, заострился? А вот эсеры и кадеты грызутся точно кошка с собакой, и развестись до конца не могут.

Но почему?..

Почему дюжинами рождаются новые политические недоноски-оракулы местного разлива, и нет в Белом движении общепризнанного лидер? Единственного, подобного железобетонному Ленину, способному не только крушить, наплевав на излишние сантименты-сомнения в неверности своих суждений, которых у него предостаточно, но зажигать и увлекать соблазнительными и нереальными идеями?

Идеями, которые неустанно рождаются в головах и мозгах его сплотившихся единомышленников.

Не способный к политическому анализу, ребенок в критическо-нравственной и правовой философии Колчак, по заявлению господина социалиста Плеханова о нем после встречи, – спаситель? Смешно, но глупцы, восхваляющие его рыцарство, и вполне заслуженно восхваляющие, никогда этого не поймут, не дано. Военная составляющая важна, Колчак в ней, в общем, фигура и личность, но государство, опирающееся только на армию, даже самую сильную, что всегда временно и преходяще, обречено на крушение. Чем не доказательство бонапартизм? А российские Разинщина и Пугачевщина? Объединения по принципу силы и денег только кажутся сильными. Государство крепнет духом и взаимными уступками одной надстройки к другой. Не призывами с алтаря под кадило – и это временное заблуждение, вождь большевиков прав снова, – а тем ничтожным человеческим счастьем, которое дает ему обладание куском хлеба и кровом. Ложными, но возносящими миражами душевных восторгов и светлых надежд. Бесспорно, за годы и годы выстраивая желанную, но ложную схему возможного будущего, высшее российское общество до невозможности испоганилось защитительными монархическими идеями, как, впрочем, и учредительскими, земскими, давно извратило их суть. Даже оно, не беря в расчет другие прослойки, вернуться на державную почву не сможет уже никогда.

Ни-ко-гда, вкусив другого запретного плода, поскольку монархию и царя, по крупному счету, предали все, отвернулись в роковой час, не воспользовавшись насильственной гибелью венценосца для вселенского протеста, способного последним страшным пожаром выжечь дотла воинствующий большевизм.

Но ведь не выжгло – ожидание спасительной революции рождало в массовом мозжечке другие иллюзии. Шепоток в подворотнях, десяток-другой шумных забугорных заявлений лиц, не пользующихся авторитетом в самой России, и – упавшая тишина, первая серьезная трещина в мирском сознании: нет царя, нет и проблемы.

А нет лидера – нет единой объединяющей идеи, пусть самой хиленькой, временной, недоношенной, но будоражащей общество, нет и России.

Бесповоротно скомпрометирована и учредительная вакханалия. В расчете на нее можно строить иллюзии, не более…

Как военспец и патриотическая личность, адмирал Колчак сильных возражений у Болдырева не вызывал, но в его качествах общероссийского политика генерал уже позволял себе сомневаться, понимая, что в таком случае лучше вовремя самоустраниться и не мешать.

И еще одна беспокойная мысль не давала покоя: реликвии царской семьи, собранные следственной группой не без его участия… пусть и второстепенного.

Намеревался отправить их за границу и не успел…

Нет, к подобной развязке и своей ненужности русскому делу он, генерал Болдырев оказался не готовым. Его не гнали, но в нем не нуждались – вот и все непонятки в поведении адмирала, вроде бы высказавшегося в его защиту. Старых объезженных коней Колчак, по всей видимости, хронически недолюбливает, делая ставки на молодых и азартных, подобных Лебедеву, Волкову, Сукину… А потом появятся на горизонте анархиствующий атаман Борис Анненков, тот же упрямый и несговорчивый полковник русской протестной закваски Анатолий Пепеляев, проездом, попробовать «жаренного», завернет, возможно, Борис Савинков, уже побывавший в Самаре…

Резон в этом был, Болдыреву доводилось рассуждать и в подобном ключе, но военный опыт и молодость должны идти рука об руку, дополнять друг друга, а Колчак этой истиной, похоже, пренебрегает.

На душе было гадко. В министерство Болдырев не зашел: что ему там… Ведь получив неограниченные полномочия, Колчак утратил к нему интерес, не пригласил на беседу, ничего не предложил в новом правительстве, а чувствовать себя рядом как пришей хвост кобыле…

Купив по дороге газеты, генерал вернулся в вагончик на ветке.

К удивлению охрана была на месте, завидев его и усиливая досаду, засуетились дежурные офицеры.

Чертовски захотелось напитаться. Просто так. И уснуть, провалиться в тартарары.

Выходит, он бездарь и прошлые заслуги не в счет? Обычный пупырь у кого-то на мягком месте?

– Ваше высокопревосходительство, осмелюсь напомнить, пора откушать, – послышался голос дежурного. – Прикажете подавать?

– Водки холодной и огурец, – произнес Болдырев.

– Сальца поджарить с лучком, как вы любите? Это мы вмиг, не извольте беспокоиться.

– Обойдусь огурцом и рассолом, чай – русский.

– Сей момент будет исполнено, господин генерал! Позвольте вашу шинелку, Ваш бродь?

– Меня знобит, отставить шинель. Водки!

Появился косоглазый дневальный казак с подносом. Поднявшись навстречу и не дожидаясь, пока поднос окажется на столике, генерал, звякнув стеклянной пробкой графина, наполнил на три четверти тонкий стакан, расписанный поверху широким и волнообразным бардовым ободком с голубенькими цветочками по всей юбке, опрокинул водку в себя. Взял с блюдца крупный соленый огурец, поднеся к сопящему носу, шумно втянул в себя его запах и солоноватый туманец. Покачавшись на носках сапог, снова налил, уже больше, почти до краев, и так же отчаянно ухарски выпил, решительно приказав:

– Убрать от соблазна. Никого не впускать я отдыхаю.

Не дожидаясь, пока приказание будет исполнено, и дежурные оставят его, не снимая сапог, Болдырев упал ниц на постель, сжал руками затылок.

Водка не действовала, мысли не упорядочивались, но, кажется, он задремал, потому что голос дежурного достиг сознания не сразу.

– Что тебе? – спросил Болдырев, не меняя позы и ощущая онемение в руках, по-прежнему лежащих на затылке.

– Господин командующий, к вам генерал-майор Щепихин. Прикажете пропустить? – сделав шаг и вновь щелкнув сапогами, повторил офицер.

– Я уже не командующий. Водки ему поставь, скажи, что бреюсь и скоро выйду.

– Побриться вам не мешает действительно. Вызвать цирюльника?

– Я сам, руки не отвалились. Скоро всему русскому офицерству придется менять барские привычки. Ступай.

– Ваше высокопревосходительство, вы напрасно…

– Ступай, я сказал, – оборвал помощника Болдырев.

Генерал Щепихин, бывший еще в областном Омском правительстве не то заместителем военного министра, не то обычным управляющим делами этого учреждения местного толка, так до конца и не сформировавшегося, был ему неприятен по двум причинам. Во-первых, Болдырев, испытывая общую неопределенность своего прежнего екатеринбургского положения, навещал генерала Щепихина, открыто намекая на желания найти подобающее место службы. Отказа не получил, но и приличного предложения не последовало. А во-вторых, оказавшись главнокомандующим военными силами Директории, теперь уже сам подвергался безапелляционным домогательствам второсортного генерала с претензиями на должность министра или заместителя, о чем его прямо просили Авксентьев и Вологодский. Он отказал, Щепихин, разумеется, знал об этом… так чего же хорошего ждать от визита?

Но в своем положении Болдырев был рад любой информации о положении дел в штабе, намерениях адмирала, как решается судьба арестованных коллег, и пронырливый генерал, обладая свежими новостями – наверняка с какого-нибудь заседания, – мог оказаться полезным.

Не надеясь на теплую встречу – оснований не просматривалось, – Болдырев удивился, заметив, как Щепихин при виде его энергично поднялся.

– Василий Георгиевич, почему не в штабе? Там заваруха, все вверх тормашками, а твои подчиненные в голос: Болдырев запретил нам любые контакты. Что случилось. Василий Георгиевич? Верховный морщится, явно настроен против тебя не без подачи полковника Лебедева, а тот разводит руками, делая мину. Что за игра, почему выкинул флаг?

– Снова Лебедев! С утра – этот прыщ. Причем в моем положении полковник Лебедев?

– Как причем? Как же причем, когда подмял под себя твой штаб, без всяких иванов раздает команды налево и направо. Начштаба Розанов сник, не противится, практически самоустранился, как ты. Полковнику Пепеляеву направлена депеша прибыть через три дня не то в Екатеринбург, не то в Уфу для встречи с Верховным.

– В Уфу – семь верст киселя хлебать! – непонимающе воскликнул Болдырев. – В Уфе без Лебедева есть, кому порядок наводить, там чехи верховодят и кадетствующие Фортунатов с Махниным.

– Допустим, не только чехи с генералом Войцеховским, не скидывай со счетов корпус дерзкого и самобытного полковника Каппеля. Направление более чем важное и я понимаю командующего – чехи, с появлением министра Стефанека и месье Жанена, выкидывают новые фокусы, покидая самовольно окопы.

– Остановить наступление! Черт знает что! – не слушая тревожные рассуждения Щепихина о поведение чехов, сердился Болдырев.

– Оно пока толком и не начиналось, – поправил его генерал. – Три дня шел буран беспросветный, палатки, землянки с трудом откапывали. Окопы сравнялись с краями.

Досада туманила разум, Болдырев возмущался, словно его лишили самого важного на этом свете:

– Адмирал пожелал встретиться с полковником Пепеляевым? Кстати, я же подписал ему на генерала перед наступлением, так и не довели?

– В штабе ни звука, лично слышу впервые.

– Встречу ему подавай! Вот и рассуди, разумно ли отрывать командира от дела в канун операции?

– Лебедев настоял.

– Дался вам Лебедев! Он что, уже за министра?

– За министра или нет, но за начальника штаба точно. По крайней мере, как мне шепнули, фамилия полковника Лебедева поставлена первой в списке на ключевую должность при Верховном. Впрочем, Василий Георгиевич, и для вас у меня хорошая новость. Вам прочат место Управляющего делами военного министерства. Станете правой рукой адмирала.

– Боевого генерала – в хозяйственники и тыловые крысы? Ну, знаете ли!

– Скажете тоже! Да я при подобном известии Боженьке поклонился бы.

– Сорвут операцию. Чувствует сердце, угробят. Я еще в середине октября послал телеграмму в Архангельск английскому генералу Пулю, сообщая о желании до Нового года установить надежную снабженческую связь через Вятку. Ответ был положительным, оставалось овладеть районом Перми и убрать большевистские препоны в направлении Котласа. Недавно пришло сообщение генерала Эллеота о подходе к Мурманску крупного морского транспорта. Прибыли новое военное формирование для защиты порта и снаряжение, необходимое для наших нужд, которое мы можем получить в неограниченном количестве, стоит лишь выйти на Котлас. Но надо же и самим постараться. Пермская операция задумана неслучайно, в ней заложена квинтэссенция для весеннего наступления по всему фронту. Наступления на Москву! Я ломал над ней голову, поддерживал связь с Пепеляевым, знающим обстановку, сохранял план в секрете – мало ли штабных болтунов, – я готовил его к сложнейшей операции в зимних условиях. Подключил Гайду и Ханжина, в курсе Сыровы, Войцеховский, Вержбицкий. У меня все надежды связаны с полковником Пепеляевым, Каппеля намеревался в критический момент выдернуть из-под Уфы и бросить на помощь. Мешать в такой час Пепеляеву – все равно, что голым задом сесть на ежа. Этот не любит, когда с ним не считаются, не сорвался бы молодец. – Не зря говорят, что у страха глаза велики: Болдырев нервничал и выглядел по-мальчишески ревнивым. Известие о задержке с наступлением на Пермь оказалось неприятным и потому, что могло лишить лавров разработчика ключевой операции на северном участке огромной линии Волжского фронта. «Под себя выстраивают, мол, без Болдырева обошлись, – глодала подозрительность. – Совещание готовят. Внесут две-три новые диспозиции и – нет стратегического замысла генерала Болдырева, знаю делишки скороспелых военачальников», – думал он, а вслух говорил: – Надо в штаб. Надо встретиться с братом Анатолия, Виктором Николаевичем. Бездействовать в такой час… Операцию я разрабатывал, мне и ответ держать. Не позволю перехватить…

– Разумеется, вам, – охотно поддакивал Щепихин, никак не высказывая главную цель посещения Болдырева, и вдруг заявил: – У меня, знаете ли, нюх старой ищейки и свои информаторы. В городе нехорошая обстановка, со дня на день возможно большевистское выступление, красные агитаторы взялись за дело, Семеновские офицеры шныряют кругом, я даже знаю, где их пристанище, а меня в Ставке не хотят слушать. Нельзя вам самоустраняться, Василий Георгиевич, идите к адмиралу и в лоб: чем я вам неугоден, позвольте объясниться как офицер с офицером? А главное, главное – о заговоре! Надеюсь, не дурак, пресечь на корню! Спасите Омск и наше общее Белое дело!

– В штаб! Безотлагательно. К адмиралу, – совершенно не слыша Щепихина, но в тон ему вскрикивал Болдырев, словно позабыв, о чем рассуждал недавно и что мог осуществить без труда, без всяких подсказок, трясущимися руками наливая водку в стакан. – Этот Лебедев начудит. Боже ты мой, вчерашние прапорщики возомнили себя стратегами! У нас за спиной опыт – и то сомнения берут. Дожили! Ах, адмирал, адмирал! Совершеннейшее дитя, оказавшееся в тисках обстоятельств… Попробуй подсказать из лучших побуждений, не поймет! Не пойме-ет, только пуще разгневается! И все мы такие – в чем еще одна наша беда. В этом, господин генерал-майор!

Болдырев был взволнован, точно на кону стояла его жизнь, генерал Щепихин таким никогда не видел его и попытался успокоить. Забубнил невразумительно, пытаясь внушить, что перед Верховным Главнокомандующим сейчас прорва острейших вопросов, недолго растеряться под их напором, не только голова закружится...

Помедлив, поглядывая на Болдырева исподлобья, осторожно, как бы прощупывая, он как-то странно сказал:

– Ни японцы, ни чехословаки Колчака не поддержат, заверяю вас, Василий Георгиевич, со всей ответственностью. Те и другие выразили решительный протест совершенному минувшей ночью и, направив петицию, требуют немедленно выпустить арестованных. Ожидается негативная реакция Чернова и его Учредиловки, собравшейся в Екатеринбурге. Срочный съезд объявляют! Да и генерал Жанен, прямо скажу, не в восторге: пару его реплик я слышал собственными ушами еще в первый день появления в Омске. Его твердое решение взять на себя общее военное командование вам известно. Но Колчак разве уступит? Ни за что не уступит, не стоит гадать. Знаете ли, для щепетильного француза будет крепкий щелчок по длинному носу, что месье едва ли снесет, и впереди вижу серьезные баталии. Учитывайте и возьмите в расчет, что на стороне Жанена чешский военный министр Стефанек: на свой лад накачивают начальника корпуса Сыровы. А наши местные претенденты в диктаторы Семенов, Калмыков и Хорват? Думаете, промолчат и добровольно примут власть узурпатора? Я так не думаю. Очень сомневаюсь. Запомните, в скором времени вы будете востребованы в новом качестве, и я первым поддержу вас. Василий Георгиевич, у меня сохранились связи, изъявите желание и я – навсегда ваша правая рука.

Уловив, наконец, ход мыслей важного посетителя, Болдырев буркнул:

– В свое время я имел удовольствие теоретизировать по этому поводу не только с японскими и чехословацкими представителями, но и с представителями другого крыла Содружества Десяти. Я боевой генерал, ни тыловыми делами, ни политикой заниматься не приспособлен… Тем более, заговорами…

В штабе Колчака действительно не оказалось, но в кабинете главкома – до недавнего времени его, генерала Болдырева, кабинете, шло совещание.

– Кто? – спросил он меланхолично дежурного по штабу и тут же поправился: – Что у полковника Пепеляева? Какие вести о наступление – я, собственно, ради этого. Началось?

– Прямой связи по-прежнему нет, за подписью полковника Лебедева Анатолию Николаевичу телеграфировано через каких-то посредников о незамедлительном прибытии сначала в Уфу, но потом исправлено на Екатеринбург, – доложил дежуривший на проводе пожилой подполковник. – Верховный отправляется в ночь. Сопровождать будут господин Сукин из международного департамента и генералы Голицын с Вержбицким. Генералы Гайда и Дитерихс присоединятся на месте. Ожидается участие Дутова и Белова из Челябинска и Оренбурга. Затребован атамана Бориса Анненкова, отыскать пока не удается, но Александр Васильевич требует немедленной встречи.

– В Уфу, в логово господина главного эсера! – взволнованно воскликнул Болдырев. – Там же Чернов должен скрываться, хотя сейчас он, скорее всего, в Екатеринбурге! Но уж Махнин и Фортунатов – всенепременно в Уфе. А в Бирске подведомственные части генерала Люпова и полковника Ковальского, которые мы так и не успели взять под свою руку, подобно корпусу Каппеля. Да и алпашевцы подполковника Молчанова как бы пока ничейные; эти и в объединенные силы Комуча официально никогда не входили… Господа, у вас что с головой? Вокруг адмирала могут возникнуть неприятности и попытки привести акцию возмездия в духе крайних эсеров. Нисколько не удивлюсь! Нисколько… С генералом Люповым хотя бы имеется связь? Срочно, незамедлительно! К моему мнению он прислушается. Поставьте в известность и полковника Ковальского, сославшись на меня и мою просьбу быть до конца русским офицером, а не заговорщиком. Во избежание недоразумения всем сообщать, что полномочия генерал Болдырев сложил добровольно. Я вел переговоры об окончательном переподчинении корпуса и дивизии, расквартированных в Бирске, в принципе, Люпов и Ковальский не возражали, напомните им. Был заготовлен приказ, не плохо бы разыскать срочно, подписать и обнародовать. Обратитесь к начштаба Розанову, немедленно разыщите, я завизирую, и – Колчаку, Колчаку! Срочно на стол, пока не уехал! Обо мне речь заходила?

– Никак нет, господин генерал! На ваш счет приказаний не поступало.

Оперативное совещание вел полковник Лебедев. Не слушая возражений дежурного на входе, Болдырев, злобно дернув дверь на себя, оказался в кабинете, в котором недавно был хозяином. Его неожиданное появление вызвало замешательство среди присутствующих, докладывавший диспозицию войск с указкой у карты генерал Розанов замолк.

– Полковник Лебедев, непродуманным скороспелым вмешательством вы сорвете тщательно продуманную операцию, – произнес Болдырев. – Я занимался ее разработкой более месяца.

– Вы разработали, Василий Георгиевич, а нам предстоит исполнить, – ответил резко Лебедев и тут же снизошел до уничижительной вежливости, заставившей Болдырева передернуться: – Да вы смелее входите! Входите, я посылал за вами нарочного. Что, прихворнули? Простудились, должно быть, в поездке? И господин адмирал нездоров, как бы ни слег. Но помощники у вас просто клад, абсолютно в курсе всего, в два счета сориентировали.

– Особенно – по Уфе! – сердито бросил Болдырев. – Ну, молодцы, браво! На генерала Войцеховского надеетесь? А вдруг, да не выйдет, и чешский военачальник разыграет свою политическую карту?

– О чем это вы, ваше высокопревосходительство? – спросил удивленно Лебедев.

– О Колчаке, молодой человек, которому вы рекомендуете посетить Уфу! О новом Верховном Правителе агонизирующей России! Вы… Вы назначены исполнять здесь, полковник? Уже есть приказ?

– Боже избавь, господин генерал! Структура Министерства окончательно не утверждена, Верховный предложил временно, за Вашим отсутствием заняться именно этим, и присмотреться к обязанностям начальника штаба, чтобы потом обсудить его возможные полномочия в новом раскладе. Должность начштаба включена определенно. Непременно будет управляющий делами, а вот насчет министра непосредственно пока не решено. Да и нужен ли нам военный министр, когда есть Верховный главнокомандующий? Возможно лучше – традиционный Совет? Вы как по этому поводу, господин генерал?

– В настоящее время, полковник, меня волнует единственное – Пермская операция, как главная предпосылка снабжения фронта через Котлас, избегая бандитствующего Семенова, и весеннего наступления на Москву. Еще более конкретно в данную минуту я встревожен положением корпуса Пепеляева, – ответил Болдырев, улавливая скрытую насмешку в словах Лебедева.– О ваших перестановках голова у меня не болит совершенно. Кстати, неравнодушен я и к судьбе русского адмирала, завлекаемого вами под удар господина Чернова в Уфу.

– Чернов не в Уфе, уважаемый Василий Георгиевич, он в Екатеринбурге проводит съезд своей учредиловки. И за наступление на Пермь так же пусть ваша голова не мучается спазмами, штаб со своими задачами справится, – резко, на грани оскорбления произнес молодой полковник и, приглушив невольную резкость, добавил ровнее и сдержанней: – Впрочем, Александр Васильевич поручил выяснить ваши личные намерения и предложить должность управляющего делами военного министерства. Если согласны, можете приступать.

Неготовый к подобному пренебрежению к себе, генерал должен был как-то ответить, произнести что-то приличествующее положению, но в нем все расстроилось, не подчинялось единой и цельной идее решительной отповеди молодому нахалу. В нем жил протест, не способный выплеснуться со всей мощью в лицо выскочке, уже возомнившему себя не меньше, как новым Наполеоном, и не было необходимой решительности постоять за себя. Слабым его делала собственная потерянность, и генерал, усугубляя свое неустойчивое положение, криво усмехнувшись, спросил:

– А в случае несогласия?

Вышло глупо и бессмысленно. Почему-то дрожали руки, и дернулось веко заслезившегося левого глаза, недавно ставшего проявлять признаки беспричинной слезливости.

– Вольному воля. Лучше меня знаете – незаменимых нет, – еще с большей напыщенностью, подчеркивающей его занятость, произнес Лебедев.

Все было кончено… Здесь у него навсегда завершилось…

– Я могу быть свободным?

– С чистой совестью и чувством исполненного долга, – ответил полковник, вновь затрагивая внутри генерала какую-то застонавшую тихо туго натянутую струну.

– Что вам известно о долге, мальчишка! – сама по себе исторгла болезненно вздрогнувшая душа генерала, окончательно принимающая свою обреченность. Не желая бессмысленно напрягаться, с перебоями работало привычное ко всему сердце, но и оно могло не выдержать свалившегося напряжения. Помогая ему глубоким вздохом, Болдырев глухо произнес: – Впрочем, честь имею, полковник.

10. ТЯЖЕСТЬ НЕПРИЗНАНИЯ

Обустройством служебных апартаментов для Верховного Правителя занимались специальные службы и особых проблем не возникло. Один кабинет, в котором адмиралу предстояло заниматься военными вопросами и проводить военные совещания внутреннего характера, был выделен на втором этаже здания Управления Омской железной дороги, и он провел в нем не более получаса, обойдя скорыми шагом. Другой, под штаб и Ставку, дипломатические встречи – в бывшем дворце генерал-губернатора, именовавшемся Домом Свободы. Там же размещалась канцелярия Совета министров, из которой теперь выделилась в качестве самостоятельного подразделения канцелярия Верховного правителя.

Сложнее оказалось с помещением для личной квартиры, как отдельным зданием в центре города, солидным по размерам, удобном для обслуживающего персонала и размещения охраны, чему придавалось исключительное значение, ввиду возможности покушения на Колчака, взятого под особый контроль начальником создаваемого контрразведывательного отделением подполковником Злобиным. Наиболее подходящим оказался особняк наБереговой улице вдоль Иртыша купца Батюшкина с просторными и вместительными апартаментами для нормальной работы и отдыха. К дому примыкал сад, имелись оранжерея и различного рода постройки для хозяйственных нужд.

Но в особняке размещалась канцелярия министерства снабжения, возглавляемая Серебренниковым, являвшимся в Сибирском правительстве по сути вторым человеком после премьер-министра Вологодского, и начальствующего в Административном совете, называемым коллегией управляющих ведомствами. Адмиралу особняк был знаком, возражений не вызвал, улавливая щекотливость вопроса, разговор с Серебренниковым о выселении сотрудников министерства взял на себя и, выбрав момент, попросив связи, заявил в жестком тоне о своих намерениях, вызвав неожиданный протест министра, лишь разгневавший адмирала. Перепалка была недолгой, оставила неприятный осадок, Серебрянников долго не уступал, пока адмирал не пригрозил ему служебным несоответствием.

Наконец, в тот же день, Управление делами Верховного правителя и Совета министров заключило с купцом необходимый договор и особняк с усадьбой были включены в обслуживание специально проверенными служащими из 12 человек.

Не дожидаясь полного освобождения, в особняке развернулся срочный ремонт. Мебель для квартиры адмирала собирали по всему Омску у частных лиц, позаимствовав первым во временное пользование у полковника Львова подержанный, но в хорошем состоянии столовый гарнитур из дуба, состоявший из буфета, серванта, обеденного стола и чайного и 12 стульев, обитых дерматоидом.

Стемнело вроде бы как-то неожиданно, завершался первый день адмирала в должности Верховного Правителя России, насыщенный невероятными головокружительными событиями, о которых невозможно было подумать еще в самом его начале, когда он проснулся рядом с Анной Васильевной и перед ним предстал полковник Лебедев, спешащий сообщить о случившихся неприятностях, попахивающих заговором. Обволакивая странным грузом, вдавливающим в кресло, не позволяющим пошевелиться, стихал топот множества четких шагов по звучным лестничным маршам и коридорам.

Пятнадцать-шестнадцать часов назад он был просто адмиралом Колчаком.

Ну, военными министром непонятной никому Директории, и вдруг...

Днем об этом раздумывать не довелось, настолько он оказался плотным на заседания и принятия срочных решений, ни на минуту не позволяя остаться с самим собой и осознать новое положение глубже, ответственней…

Впрочем, насчет ответственности он зря, чего-чего, а этого в нем предостаточно…

Странная тяжесть не отпускала, прибавляя какую-то неудовлетворенность от ушедшего дня, не желающего умирать окончательно, уплотнявшегося вокруг сумеречной вязкостью; разогнавшиеся мысли продолжали какое-то время бежать безотчетно и по инерции, сразу по нескольким направлениям, и вроде бы что-то автоматически, на втором плане, продолжали решать.

Подобное состояние не было неожиданным: так ему доводилось жить и прежде, обдумывая судьбу целого флота или отдельного корабля. Разница заключалась лишь в том, что в прежнем положении он заранее знал, кому что поручит, уверенный в немедленном и добросовестном исполнении отданных приказаний и, в случае немедленной надобности, возможностей перепроверки. Сейчас, в обступившем его мраке затихшего дня, оказавшись один в просторном чужом кабинете, наполнявшимся тенями, он, кажется, растерялся.

Он был совершенно один, никто не нуждался в его немедленных решениях и приказаниях, которые продолжал вырабатывать его воспалившийся мозг, весь день энергично двигавший куда-то всю эту буйствующую и противоречивую жизнь.

И – тяжелая тишина!

Въедливая до тошноты, наполняющая тело надсадной усталостью. Серенький мрак уличных отсветов в дальнем углу с замелькавшими фигурами и фигурками, удивляя, что возникают несколько искаженными и не такими, какими помнятся по встречам в течение дня.

Зачем они, для чего, прокручиваясь, словно пленка в обратном направлении?

Куда возвращают?

Но память упряма и своевольна; у нее свои правила поведения в человеческом сознании, спешащем поскорее избавить от лишнего; она похожа на фотографический аппарат, добросовестно фиксировавший минута за минутой происходящее в кабинете и теперь автоматически убирающий мелочи из утомленного рассудка, что-то высчитывавшего весь день лихорадочно, перестраивавшего себя и его воспаленное воображение.

Да, в отличие от памяти, сознание способно перенапрягаться и уставать, запечатлевая мелькающие события дня не столь четко и почти случайно, а память…

Вот напряженно вытянутые физиономии японских военных представителей, озабоченных, конечно же, его первыми распоряжениями в ответ на протесты дальневосточных атаманов о непризнание свершившихся перемен…

Надо, надо с ними покруче и строже, и он это дал почувствовать самонадеянным азиатам: так дальше нельзя, господа…

А масонствующий генерал Жанен и чешский министр Стефанек на всякий случай убравшиеся подальше от Омска в Челябинск, под защиту генералов Сыровы и Дитерихса: им нужен был Болдырев – теперь точно известно, на кого они ставили…

Ну вот, пусть получают своего Болдырева, готового уступить властолюбивому французу командование русскими армиями.

Прав проныра-хитрец полковник Лебедев, с такими не новую кашу варить, а размазывать жиденькую и прокисшую по тарелкам…

Ловкач, ловкач Деникинский выдвиженец! Надо лишь не позволить ему зазнайства и будет надежным начальником штаба… при других надежных исполнителях.

Смирнов – ударила вдруг как-то нервно-звонкая мысль о прибывшем сутки назад из Америки через Владивосток старом его товарище и добросовестном сослуживце Михаиле Смирнове, с которым удалось лишь мельком обняться. Где он, устроился ли, почему не показывается на глаза?

Набежало дюжиной быстро сменившихся сцен, возвращая неприятную ссору с министром снабжения и появление нового адъютанта, ротмистра Князева, и вновь утонуло во мраке…

Рассуждение о том, что неприятно появляться в доме Волковых после ареста атаманов, произведенных по его распоряжению, пришло неожиданно. Впрочем, ситуация с проживанием у Волковых всегда создавала неудобства и он днем еще, как бы мимоходом, отдал первое распоряжение новому адъютанту, заменившему Белохватова и представившемуся ротмистром Князевым, поставить в дальнем углу мягкую софу и ширму, заранее готовясь провести ночь в кабинете.

Необходимо было позвонить и успокоить Анну Васильевну, совершенно не представляющую, что происходит в штабе и с ним.

Ротмистр, лишь с утра приступивший к обязанностям, находился в приемной, но дергать его лишний раз как-то не хотелось… Или он попросту не знал, что может и должен сообщить Анне Васильевне.

По устоявшейся привычке адмирал подошел к окну, устремившись взглядом в звездную мглу и едва ли проявляя интерес к тому, что перед глазами вблизи. Его мысли затяжелели и стали совсем неповоротливыми. Они возвращались и возвращались к отдельным дневным событиям, круто изменившим его судьбу и, возможно, судьбу России. По крайней мере, ему очень хотелось, чтобы с этого дня и этого настороженного вечернего часа, наполнившего кабинет ознобным полумраком, в России наступили серьезные перемены.

Память не давала покоя, всплыл орущий переполненный зал, расколовшийся на две половины, одна из которых требовала единоначалия, а другая ратовала за усовершенствование Директории – картина, противоречивая до абсурда. Ни одну из сторон нельзя было обвинить в не патриотичности, но как же вредна бывает подобная запальчивая безудержность, как трудно свести ее под единое знамя! Да и возможно ли, когда люди становятся неуступчивыми до экстаза и слюноизвержения!

Но хватит сомнений, он должен был сделать окончательный выбор, и он его сделал, поздно сюсюкать и ворошить утомленную память…

Сделать-то сделал, но правильно ли поступил, поддавшись стихии? Правильное для его понимания судьбы и положения в России, и совершенно не возможное для единства, в чем генерал Болдырев прав… И не получится, скорее всего, без жестокого противостояний, которое придется преодолевать, настойчиво наполняя и… наполняясь новым созидательным содержанием.

А в чем оно, каким должно быть – ведь управление державой не только команды на «товсь». Большевистской диктатуре монархия не нужна и даже противопоказана по ряду основополагающих причин, а монархии диктатура?

Монарх и диктатор – что это и совместимо ли? А большевистская диктатура или пролетарская, совершенно не являющаяся тем, чем провозглашена?

У большевиков и марксистов понятно, проще некуда. Конечно, власть в кулаке – это сила, Россия нуждается в ней, но чьи головы он станет дробить первыми – этот жестокий кулак беспощадного и ненасытно мстительного террора по классовому признаку; монархисты и анархисты, все-таки разное и по смыслу и содержанию, в чем большевики просто не хотят разбираться, сваливая в кучу.

И Столыпин был до конца не понятен… как утверждал его старый отец.

Понятно, что имение и хутор должны были дополнять друг дружку, из крестьянина вырастить фермера-собственника новой формации. Чтобы не земская ничтожная вошка с общинной старомодной возней, а вот не проехало. Не прокатило, по-крупному, не справился Петр Аркадьевич с русской протестной вольницей, не уступившей до конца даже никонианству, насаждаемому каленым железом и горящими скитами!

Ведь не справился, если всерьез, а всего лишь десять лет назад, никто как он, вновь испеченный премьер-министр, помнится, утверждал: «Наш орёл, наследие Византии, – орёл двуглавый. Конечно, сильны и могущественны и одноглавые орлы, но, отсекая нашему русскому орлу одну голову, обращённую на восток, вы не превратите его в одноглавого орла, вы заставите его только истечь кровью».

И это касалось Сибири. Восточной Сибири, куда устремлялся его благоразумный державный взгляд, в связи с намечающимся строительством Амурской железной дороги…

Тяжелым был день… И все-таки кое-что сделано.

Сознание согревалось надеждой, но что-то мешало, рождая беспокойство – слишком уж просто произошла смена власти, возвращая и возвращая к утренним событиям.

Формальная смена, когда вместо одних вывесок на дверях служебных кабинетов появляются другие, а как будет фактически?

Он пытался прилечь на мягкий диван, всякий раз не снимая ботинок, словно зная наперед, что сна не будет, а просто лежать – долго не выдержит.

В середине ночи, не вытерпев неизвестности – команду ротмистру позвонить и успокоить Анну Васильевну он так и не дал, – появилась она сама, взволнованная и раскрасневшаяся на морозе.

В общих чертах она уже знала, что произошло с ним и Россией; вошла робко, застав его вновь у окна. Молча, встала рядом. Передернувшись судорожно, поправила теплую шаль и склонила голову на его плечо.

Кажется, он с напряжением ожидал от нее каких-то правильных, рассудительных слов, способных мгновенно исправить, что этим прожитым днем им сделано неправильно, но она упорно хранила молчание.

И хорошо, что молчала, ему было достаточно, усиливая освежающую благотворность ее присутствия, снимающего тяжесть с души и наполняло бодрящей уверенностью.

– Вячеслав Иванович хороший человек… Прости его, если он в чем-то серьезно повинен, – произнесла она наконец в защиту полковника Волкова.

И что заговорила она именно о Волкове, показалось символичным: как бы ни относились к полковнику, это был человеку вполне предсказуемых действий, готовый на добровольное заклание, преданно исполняющий свой офицерский долг, не размениваясь на карьерную службу, в чем адмирал убедился лично.

– Успокойся и передай… Впрочем, кроме скорого повышения по службе, полковнику ничего не грозит, заверяю тебя,– ответил он, выдержав паузу.

– Ты голоден? Тебя тут как-то обслуживают?

– Меня обслуживают, когда хотят чего-то скорее добиться.

– У тебя новый адъютант… Белохватов мне нравился. Он обещал познакомить меня с местной поэтической богемой.

За окном, в недосягаемой вышине загадочно перемигивались звезды; второй раз он видит звезды над Омском – не символично ли? Какие-то из них, косо разрезая небосвод светящейся струей, падали беззвучно и сгорали. Изредка холодную тишину застеколья нарушал скрип полозьев и заливистая трель бубенцов полуночного лихача. Доносились хриплые и не всегда трезвые голоса отдельных прохожих. Кажется, в мелких привычках жизнь совершенно не менялась, но тогда почему настолько тревожно рядом с любимой и нужной женщиной?

Что для него Россия и почему беспокойно за ее будущее?

Странно слышать утверждение, что такой-то не знает сомнений, тверд и непреклонен. Чушь! Чушь собачья! Не знает сомнения лишь бесчувственный болван, остальные сильные личности не могу не сомневаться в отдельно принимаемых решениях.

И сомневаются, не подавая виду.

Непременно сомневаются.

Словно услышав его мысли, разрушая иллюзию равновесия и покоя, Анна Васильевна неожиданно спросила:

– Тогда к чему эта новая канитель, тебе мало того, о чем уже говорят?

Понимая направление ее мыслей, он ответил неопределенно и несколько загадочно:

– Я знал, на что соглашался, но всё ли я знал?..

– Извини, но я уже не восхищаюсь как гимназистка, тем, что приводило в восторг месяц назад.

– Да, жизнь грубее и жестче. О ней нельзя рассуждать подобно Манилову, ее надо строить и обустраивать.

– А в России пока только сражаются.

– Сейчас русская кровь дешевле воды…

Он так и не понял, зачем она приходила; она ушла после звонка полковника Лебедева, запросившего немедленную встречу, поскольку располагает важными сообщениями, обронив как бы мимоходом:

– Лебедев неприятный, нечистоплотный человек. Из молодых да ранних. Ловкий подхалим, ты не находишь? Его многие недолюбливает, на что ему наплевать… как и тебе, очевидно. Нехорошо, я тебя не узнаю.

Ответить он не успел, да и не был готов, удивленный ее резкостью, что с ней случалось крайне редко, полковник, с кучей телеграфных лент и папкой прочей бумажной информации, оказался уже на дверях.

Его сообщения действительно оказались более чем важными и касались двух событий: одновременного открытия съезда Учредительного Собрания в Екатеринбурге и совещания Совета управляющих ведомствами в Уфе, что говорило о согласованности этих действий и явном сговоре. В Екатеринбурге делегатами съезда было принято воззвание с осуждением омских событий, названных правительственным переворотом, прямо призывающее к физической ликвидации «кучки Омских заговорщиков». Объявлялось о создании специального органа для осуществления заявленных целей, руководство которыми возлагалось на лидеров партии социалистов-революционеров Чернова и Вольского.

Аналогичные заявления были сделаны и в Уфе.

Раздумывать и колебаться не приходилось, в Екатеринбург на имя Гайды и Дитерихса полетела команда: «Банду Вольского, засевшую в «Пале-Рояле», арестовать, не дожидаясь утра, и под конвоем отправить в Омск».

Необходимы были срочные меры и по Уфе, но насколько можно было рассчитывать на генерала Войцеховского, адмирал не знал.

Не смог ответить толком на этот вопрос и всезнающий Лебедев.

– На столе господина Авксентьева я обнаружил ворох срочных депеш, вопиющих о бедственном положении у Каппеля и Войцеховского. Им нужна срочная поддержка, но где взять резервы и что можно предпринять? Нельзя быть беспомощным, я жду предложений, думай, полковник!

– Положение на участке фронта, прикрывающего Уфу, более чем сложное, ваше высокопревосходительство. Но эти части достались нам после ликвидации Самарской Учредиловки, они давно не боеспособны.

– Разбрасываться не след, господин полковник, а Каппель? Полковник Каппель все же воюет самоотверженнее многих! И как я наслышан, более чем результативно. В нашей действительности что-нибудь есть еще достаточно успешное?

– Кое-что есть, ваше высокопревосходительство… Но я не знаю пока, как, исходя из наших условий, этим можно воспользоваться!

– Полковник, докладывай понятнее!

– Специальным распоряжением главкома Болдырева в Бирске сосредоточены корпус генерал-лейтенанта Люпова и дивизия полковника Ковальского, вроде бы уже не Комучевские, не Черновские, и вроде бы не принадлежащие Директории. Но для чего это сделано, в штабе, включая генерала Розанова, никто толком не понимает. Как остается загадкой и расположившаяся под Бирском известная по летним сражениям на Казанском направлении Алпашская дружина подполковника Молчанова.

– Корпус! Дивизия! Какая-то дружина, представляющая целое народное ополчение!.. Так разберитесь, твой штаб настолько беспомощен?.. Вот так и воюем.

– Я отдал необходимые распоряжения: уточняем и разбираемся, положение будет исправлено в срочном порядке.

– Какая информация о волнении в чешских частях? Что – Сыровы?

– Отмалчивается.

– А генерал Жанен… как главнокомандующий этими силами?

– Уклончив. Говорит, что не во всем властен. Тем более в присутствие военного министра Чехословакии, господина Стефанека, имеющего свои высокие полномочия.

– Что это значит, свои? – не скрывая раздражения, спросил адмирал.

– Не хотят воевать, ваше высокопревосходительство, не больше и не меньше. Требуют отправки домой.

– Страусиная тактика, ссылаются друг на друга, за нос водят, мерзавцы! Самим надо, полковник. Все надо делать самим!

– Так точно, ваше высокопревосходительство, хуже мерзавцев, готовы фронт оголить. Но генерал Войцеховский проявил солидарность, его Камские части не отступили пока ни на шаг.

– Вот именно, что пока, от Войцеховского ничего не зависит. Телеграмму генералу: Верховный правитель России адмирал Колчак признателен чехословацкой группировке генерала Войцеховского, готов видеть его полностью на русской службе… Надеюсь, в ближайшее время Уфе ничего не угрожает?

– Будет исполнено, Ваше Высокопревосходительство, генерал Войцеховский заслуживает благодарности и поощрения, – вытянувшись в струнку, Лебедев добросовестно поедал адмирала глазами. – За Уфу не тревожьтесь, прямой опасности нет.

– Сегодня нет, сейчас, Дмитрий Антонович, а завтра, когда красные разнюхают, что у нас происходит! На этот случай у штаба есть предложения?

– Этот Чернов, господин адмирал, – уклончиво произнес Лебедев, – по-русской присказке, как орех, так и просится на грех… За ушко бы, да на солнышко. Сколько терпеть его выходки?

– Полковник, основательнее входи в курс дела. Вникай, разбирайся, не спи, ты мне нужен инициативным. Активно инициативным!

– Так точно, Александр Васильевич! Полк придется снять с Челябинского направления и придушить эту учредиловскую возню. Решим в течение ближайшей недели при нашем непосредственном появлении в Екатеринбурге и Уфе, если вы не передумали инспекцию.

Было глубоко за полночь, так и не сомкнув глаз, адмирал чувствовал угнетающую надсаду во всем теле, оставался неприятный осадок от непродолжительной встречи с Анной Васильевной, которая ведь приходила не только, чтобы просить за Волкова.

очень искушенного в дипломатии притворств и дальнесрочных расчетов. Противоборствуя, обе стороны швыряют в пасть Молоха и на алтарь Святого Креста чужие жизни. Тысячи, миллионы, десятки миллионов обычных жизней. И ни раскаяния, ни сожаления на фоне вселенского вопля о деспотии и порушенной нравственности. Одна сторона упивается жертвенностью, вознося ее в ранг заранее освященного бессмертия, другая, проигравшая, немедленно затевает новый реванш, что и бывает самым трагическим и печальным, никак не осознаваемым людьми вполне нормальными и вменяемыми, обязанными видеть последствия печали и скорби. Адмиралу всегда казалось, что на скорбь он чувствителен, сострадает павшим на поле брани, и вдруг в какой-то момент ему подумалось о неизбежном притворстве, фальши в её выражении. Став очевидцем тысяч смертей, оказывается, он так Принесли новые петиции местных сторонников Авксентьева, ерничающие газеты, полные крикливых протестов лидеров Комуча, с выспренним обращением к международному сообществу. Удивляло поведение руководства чехословацкого корпуса, хотя генерал Гайда обещал поддержку, откровенное недовольство японцев. Можно было не сомневаться, что обстановка накаляется, что в ближайшие часы не преминут сказать еще более веское слово забайкальские атаманы Гамов, Семенов и Калмыков, как не упустит момента позлобствовать генерал Хорват.

Чернов и Фортунатов – досадно, конечно, но чехословаки, генерал Жанен! Открыть фронт – не понимает, с чем начинает играть? Это и есть обещанная солидарность «верных друзей»?

Рядом не было Нокса, обещавшего поддержку, ни с кем другим адмиралу встречаться не хотелось и настроение его, страдающего бессонницей, было подавленным. Эйфория представительских встреч и шумное славословие прежних заслуг, как лопнувшая со звоном струна, оборвались разом и бесповоротно, бравурный парадный марш прервался в тот самый миг, когда он, провозглашенный Верховным Правителем России, только готовился начать слушать его с полной душевной самоотдачей. Во всем незнакомом прежде объеме разворачивались суровые будни какой-то другой, не совсем понятной жизни, которую он представлял иначе и с которой вдруг оказался один на один.

Все с его неожиданным возвышением вышло – как из огня да в полымя, в одночасье, обвалом, сплошными неприятностями, следующими одна за другой.

Начинался рассвет, рождая новый день России.

И заполняя служебные помещения, начинался с большим напряжением – адмирал его чувствовал.

Он выглядел раздраженным, готовым сорваться и беспричинно накричать на неудачно подвернувшегося канцеляриста, замедлившего с нужным ответом. Зная особенности его повышенной раздражительности и возможные последствия, штабные офицеры, кроме Лебедева, под разными предлогами уклонялись от встреч с ним, что, в общем-то, шло только на пользу – как правило, сорвавшись один раз, он становился еще неуправляемее и агрессивней. В таком состоянии он много ходил из угла в угол и много курил. Или, обнадеживая переменами к лучшему, мог надолго замереть у окна, едва ли замечая, кто находится за спиной или рядом, как сейчас не замечал полковника Лебедева, так и стоящего послушным истуканчиком у стола.

Где-то недавно совсем он вычитал довольно мудреную фразу, заставившую трижды вернуться к ее началу. В ней утверждалось, что в оценке свершающихся противоборств духа и чести, беспощадного столкновения двух сил, сжигаемых обоюдной ненавистью, тем более, в случае, называемом гражданским противостоянием, не было и не может быть единства мнений. Ни в самом обществе, так или иначе соучаствующем непосредственно в подобной бойне, ни в последующих оценках произошедшего. Причем, каждая мужественно и беззаветно сражающаяся сторона именно свое мировоззрение и свои действия считает единственно возможными и правильными, упорно навязывая остальным, создавая большие противоречия.

Мысль оказалась не новой, мир с зачатия расколот на несколько ненавидящих друг друга, агонизирующих лагерей, как социальных и политических, так и религиозных, готовых в любой момент сойтись насмерть. В нем изначально заложены властные рычаги подавления недовольных масс и дремлющие вирусы противостояния существующему режиму. Так было и будет, иначе, в хаосе безвластия, попросту невозможно, и недопонимания не вызывало. Любопытным для адмирала показалось другое куда более существенное для его верноподданнического разума, не и не продвинулся в понимании главного.

А старовер Мальков, не выходивший из головы, сказал себе, хватит, мсти, не мсти, детей не вернешь…

Да, смерть жутка сама по себе, но куда ужасней называемое не просто войной, а гражданским противостоянием, перерастающим в озлобленную бойню, и насколько трудней осознать, что вовлеченные в нее здоровые работоспособные мужчины уже не строят, а лишь разрушают собственное отечество, уничтожая содеянное дедами и прадедами.

Убивают и жгут.

Грабят и насилуют… будь они красными, зелеными или белыми.

Все! Все! Все подряд, без исключения. Обычная война не бывает настолько жестокой и беспощадной, когда отец идет против сына, брат на брата.

Ужасно! Ужасно! Но поздно страдать точно нетронутая девица перед брачной постелью. Рубикон перейдён. Россия занята сейчас именно этим и он, адмирал Колчак, оказавшись на одном из ее полюсов, не явно, но все-таки поддержавший Омский переворот, сдаваться судьбе не намерен.

Возможно, так и есть, и миром правит первобытное сознание дикой еще, нездоровой толпы, неготовой, да и не нуждающейся в нормальном человеческом мировоззрении. Возможно и он под неприятным вечным воздействием человеческого невежества, как и большевистские лидеры, и это – обычный дурман миражей, побеждающих здравые чувства…

Или сокрытое коварство мессий-вождей, из-под каких бы знамен они не швырялись броскими патриотическими лозунгами?..

Нет, нет! Сейчас он сам в тоге предводителя, которую надел добровольно.

Поклявшись императору, отступить невозможно. Надломившиеся Мальковы (старик-старовер упрямо не истирался из памяти) ему не пример. Истины не найти и на этом пути копаний как в непростом прошлом наших дедов-прадедов, так и в не менее противоречивом настоящем, в котором ему выпало жить и бороться за общечеловеческое право на жизнь и нормальное существование, как он их понимает.

Мир, вековая цивилизация, весь современный разум втянуты в разверзшееся противоборство, затеянное большевиками под лозунгом всеобщего счастья, равенства, братства. Но бал правят притворство и мелкая сиюминутная выгода, как серьезных политиков, так и надломившегося обывателя, не желающих скорого умиротворения, равенства и справедливости на всех опять не получится.

Прискорбно и то, не берущееся в расчет, что каждый выживший, оправившись от потрясений, оставит нездоровую память о себе в тех, кого потом нарожает.

И они – новое поколение – вырастут, чувствуя себя наследниками кровавых драм, станут жить новыми миражами, почувствуют уже себя правдолюбцами, мессиями.

Или того хуже – беспощадными праведными мстителями!

Заколдованный круг, создающий видимость неизменности мира. Но это не может быть миром высшего разума и только средой обитания для новых иллюзий и увлекательной розовой лжи…

Вот кто может понять его думы и размышления даже сейчас, на этом крутом витке странной судьбы? С кем поделиться нарождающимися затруднениями? Кого можно выбрать в товарищи и довериться, а с кем – никаких дел? Кто способен думать о будущем и переживать за него, а кому ближе сытое хрюканье у обильной кормушки?

Насколько всё не похоже ни на одинокий корабль среди гибельно буйных и взбесившихся волн, ни на стремительную эскадру, гордо идущую на врага.

Глаза Колчака затуманились, резкие тонкие губы властно поджались; попытавшись что-то сказать вошедшему Князеву, наводящему порядок на его столе, он разразился продолжительным нервным кашлем.

* * *

В связи с новыми событиями и необходимостью принятия срочных мер к антиправительственному съезду Комуча, намечавшееся на утро посещение отдельных казачьих частей и форштадта пришлось отложить. Почти весь день заняло очередное совещание и телеграфное разбирательство с Екатеринбургом и Челябинском. Потом полковник Лебедев попытался увлечь проектом о создании особой Сибирской армии, являющейся как бы личным детищем адмирала, и достиг своего, Колчак на какое-то время загорелся и ожил.

– Да, нам нужна особая Сибирская армия, возглавляемая лучшими русскими офицерами, – говорил он с лихорадочным блеском в глазах. – Я не против и готов содействовать…

Когда доложили, что в приемной Тимирева, он, кажется, вздрогнул и нервно сказал:

– Нет, не сейчас, утром я с ней говорил и успокоил. Потом принесу личные извинения… Не сейчас.

– Ваше высокопревосходительств, это было вчера – поправил ротмистр.

– Что – вчера?

– Анна Васильевна приходила к вам прошлой ночью, – уточнил Князев.

– Да? – Колчак словно бы растерялся и резко бросил: – Нет, нет… Не сейчас, принесите ей мои извинения, я слишком занят.

Она не ушла и более часа дожидалась, когда он освободится. А он, догадываясь об этом по выражению лица дежурного офицера, никак не мог набраться духу и выйти.

Не имея твердых желаний, да и ввиду выношенных убеждений, совершенно не стремясь оформить официальный развод с первой женой Софьей Федоровной, сумевшей в последний момент не без приключений перебраться с сыном в Париже, и даже не пытаясь узаконить личные отношения с Анной Васильевной Тимиревой, он часто конфузился, пытаясь представить ее сослуживцам. Еще больше смущалась его заметной неловкости Анна Васильевна, страдая больше за него, чем за себя и свою честь. Похоже, она боготворит его, гордится со всей своей женской непосредственностью, но не слишком ли романтичны ее чувства и ее восприятие жизни, жаждущие испытаний на преданность и на страсть? Его суровая жизнь вовсе не предмет поклонения, в ней нет ничего, что необычно морскому офицеру, несущему трудную службу отечеству. Разумеется, пригоден к ней далеко не каждый, как не всякая женщина рождена и воспитана быть терпеливой женой и верной подругой скитальцу морей: в этой категории схем – женщина и мужчина, – предательств и непостоянств больше всего. Она умеет быть верной, от мужа ушла по другой причине: выданная замуж по воле отца, Тимирева она никогда не любила, полюбив его с первой случайной и скоротечной встречи, вот ее и следует обожествлять. За выстраданное долготерпение. За безоглядную страсть и чистоту душевных порывов. Постоянство в чувствах, подвергавшихся испытаниям, но не сомнениям. Ее – не его… так и не решившегося на окончательный и полный разрыв с женой, покинувшей Россию, считая это в создавшемся положении не только не ловким, но даже предосудительным. Наоборот, именно теперь он старался всячески помочь Софье Федоровне и сыну, через представителей французской дипмиссии постоянно направляя им часть своего жалования.

Он был своеобразным романтиком, строгим и требовательным, прежде всего, к себе, и способным оставаться мягким и всепрощающим в отношениях с другими, что, становясь общеизвестным, приобретало нередко уродливые корыстные формы.

Да, иногда было неловко прощать, но это же заповедь Христа, значит надо себя пересиливать; особенно, когда ощущаешь собственную неубедительность и правоту…

Отвлекшись на внутренние рассуждения, он что-то пропустил; на него смотрели требовательно десятки глаз офицеров, только что рассматривавших карту.

Испытания на прочность духа непредсказуемы и жестоки. Для Колчака они начались ощутимо с того, о чем у него не имелось понятия неделю назад. Противостоять можно стихии природы, самому апокалипсису, но не всеобщему народному безумию. Недавно полный сил, уверенности в правоте дела, ради торжества которого способен пожертвовать жизнью, сейчас он был похож на предельно натянутую струну – одно незначительное прикосновение и она лопнет. Разорвется беззвучно. Потому что способное в нем кричать и стонать давно изболелось и умерло. Кругом только тени. Бродячие тени, не слышащие друг друга…

Мертвецы, не понимающие своего предназначения.

Они яростно разевают рты, пытаются кричать и кому-то докричаться, но ничего не выходит, их никто не слышит… как и они никого знать не хотят, заряжаясь протестом.

Тогда в чем смысл такого странного человеческого существования? Во имя многострадальной родины, захлебывающейся кровью и конвульсиями?

Какой? Где она, и что это?

Та, что в засыпанных снегом окопах, разутая и голодная, пытающаяся чему-то противостоять – но чему и зачем? Разве промелькнувший перед ним император не объяснил смысла происходящего и почему от него отвернулся народ. Не он от народа, как вбили себе в голову многие, не способные осилить смысла русской трагедии, а русский народ от него, не протянув руку помощи и поддержки.

От него и от Бога, что еще ужасней и омерзительней, поскольку без всеобъемлющей веры, с младенчества проникающей в кровь благостными токами самоочищения, будущего не ощутить. Останутся только бесчувственные тени, преследующие каждого, пугающие неспособностью созидать, но злобные и яростные, готовые вымещать эту злобу на всем, что подвернется.

За него умирали, и в него верили, а что получили? Молитвой себя и детей не накормишь…

Оказывается, не заметив, он давно перестал ожидать наступления сумерек и встреч с Анной Васильевной. И не потому, что сердцем ожесточился или почувствовал какую-то неловкость в их отношениях, вину на себе. Нет, нет, вовсе не так: сложнее и проще! Просто недостает сил предстать перед ней удрученным, беспомощным, произносить оправдательные слова, неспособные заменить его же собственные необходимые действия. Быть безжалостным просто, хватит всего лишь бесчувственного сердца, а как быть и оставаться сострадательным и милосердным? Почему все уверовали в силу смерти, страха, расстрела? Почему всем хочется лишь расстреливать, вешать, сечь? Но это же паранойя! Одну половину народа прикончат белые, бьющиеся насмерть за правду, другую – не менее праведно настроенные красные, а над кем и когда начнут вершить приговор те, кто выживет?..

А если объединятся не те, кто поддерживал красных или белых, а вообще ни в чем не участвовавшие, но решившие, наконец, произнести свое веское слово и прихлопнуть весь этот бедлам и никому не нужную отчаянную жертвенность?

Выстроить всех, и пулеметами, пулеметами тех и других, горячим свинцом…

Как просто по существу: умеешь, судьба благоволит – берись и созидай, не способен – отойди добровольно в сторону и терпеливо ожидай очереди быть уничтоженным одичавшим самодуром. Но где весы нравственной истины, на которых видно, годен ты или нет, и кто, вкусив сладостного соблазна всевластия, способен отдвинуться сам по себе?

Ещё перед первой поездкой в Екатеринбург в нем возникло сомнение в правильности сделанного выбора и согласия на должность военного министра. Это было странно, но так случилось, и уже через несколько дней он почувствовал, что душа его беспокойна, не хочет не понятных последствий, и он просил Авксентьева освободить его от обязанностей министра. С этой не совсем понятной самому просьбой, не объяснив ее противоречий, после тяжелой бессонной ночи, едва ли не на второй утро назначения, он грозился, вернувшись из поездки в окопы, подать в отставку…

Непосильно объяснить случившееся за одну ночь, когда он передумывал заново свое изменившееся положение. Было, был критически сложный момент, когда он заколебался, предпочтя любую должность, но не главой военного ведомства, призванного двигать куда-то полки и армии, убивать, вешать, расстреливать, устанавливать свой порядок, насаждая новую дьявольскую деспотию, подчинять одну половину России другой, без которой ничего не изменить.

Он же просил!

Не прислушались, снова принялись уговаривать, Авксентьев лично ночью приезжал…

И ее прихватил, Анну Васильевну! Встала на сторону Авксентьева, сказала с укором, которого ему не забыть: «Я помню, и буду всегда помнить, как тебя встречали русские офицеры на лестничном марше в Омской гостинице! Они ликовали, что ты с ними! Они жаждали, чтобы ты был с ними всегда и готовы были на невозможное! С кем же теперь каждому из них, если ты отказываешься?»

…И вот она снова пришла, слышит его метания, упрямо напоминает о себе; адмирал приподнялся, меланхолично одернул белоснежный китель:

– Прошу прощение, завершаем, господа. Желаю всем доброй ночи. – Подозвав ротмистра Князева, негромко сказал: – Съезди к Волковым, забери необходимое. Я, кажется, второй день не бреюсь, привык к старой бритве. Извинись непременно перед хозяйкой, я покинул их в спешке, совершенно не зная, как обернется. И успокой, что дом для меня, подобранный Вячеславом Ивановичем, практически подготовлен.

– Да, как бывший комендант города, господин полковник добросовестно постарался. Дом купца Батюшкова… Я только что с набережной, день-другой и можно переезжать. Уж потерпите, Александр Васильевич, зима, как-никак!

– Никаких переносов, назначаю на завтра окончательно. Всемерно ускорь. На новоселье буду рад видеть госпожу Волкову вместе с детьми, но светского столпотворения не устраивать. Не упусти, ротмистр. Действительно, если бы не Волков… Ничего, ничего, еще одну ночь перетерпим, я привык в штабе. Спасибо за мягкий диван. Вполне удобно.

Ему было неловко и тягостно. На мостике корабля в любой шторм он был в себе бескомпромиссно уверенным. Там, в море, рядом ощущалась команда, в которой он не сомневался, которую слышал на каждом шаге по спасению корабля, взлетающего на гребень волны. Отдавал властные приказания, убежденный в немедленном исполнении, поскольку все понимали смысл быстролетящих мгновений, которых может вдруг не хватить. Он верил в команду, команда доверялась ему. Именно – доверялась, а не просто доверяла, заглядывая в рот командиру.

Что может быть проще и естественней, и как не достает именно этого…

11. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ДЕКЛАРАЦИЯ

Из Екатеринбурга с подробностями ареста делегатов Учредительного Собрания, произведенного в шесть часов утра в гостинице «Поле-Рояль» особым штурмовым подразделением горных стрелков, действовавшим в соответствии со своим предназначением, одна вдогонку другой, поступили две депеши. Первая, из штаба генерала Гайды, подписанная каким-то дежурным полковником, была наполнена бравадой и сообщала, чуть ли не о геройстве военных, исполнявших задание. Другая, непонятного авторства, пришла через пару часов ближе к полудню и вопила о насилие и жестокости этих же военных, устроивших бойню. На незамедлительную команду разгневанного адмирала срочно перепроверить и доложить, пришло третье пространное сообщение о произведенном в гостинице взрыве нескольких гранат и винтовочных залпах, после чего начались форменные погромы. В шокирующих подробностях сообщалось, как по этажам и коридорам заметались полураздетые постояльцы, среди которых отличить делегатов съезда от обыкновенных проживающих было невозможно, и как люди сгонялись в нижний холл, где и производилось последующее скорое дознание, способное отделить депутатов, подлежащих немедленному задержанию, от не депутатов. Арестованными оказались десятка два и сам председатель Чернов, обличавший штурмовиков в убийстве делегата Муксунова, труп которого долго лежал в холле на армейских носилках. Подталкивая прикладами, арестованных погнали на вокзал, но на пути возник отряд чешских солдат и командовавший ими какой-то поручик именем коменданта города майора Чешека потребовал отпустить задержанных. Чехов было значительно больше, решительность их не вызывала сомнений и казаки подчинились. Более того, основная часть делегатов, порядка ста человек, после недолгих консультаций по поводу продолжения съезда и не согласившаяся выехать в предлагаемый более безопасный городок Шадринск, была срочно направлена в Челябинск, где, под защитой чехов, ей уже ничего не могло угрожать.

Потрясая депешей перед Лебедевым, Колчак возмущался:

– С гранатами на мирных граждан! Полковник, кто у нас командует этим бардаком? Что за поручик, отдающий приказания казакам непосредственно в Екатеринбурге? Немедленно задержать всех освобожденных! Немедленно, слышишь, полковник? Наш ответный протест генералу Сыровы и рапорт мне на майора. Решительный и жесткий протест, Лебедев! Чтоб неповадно… С напоминанием, не мы на чужой земле, а эти молодчики из Антанты! Они не должны вмешиваться в наши внутренние дела, иначе мы вынуждены будем отвечать силой на силу!

– Слушаюсь! Будет исполнено, – произнес Лебедев, и добавил, пытаясь смягчить положение: – Генерал Гайда несколько подкачал. Но… Александр Васильевич, на эсеровское воззвание Чернова и Вольского никто не откликнулся. На утреннем заседании сегодня, избиравшем Исполком уже после освобождения задержанных, было принято воззвание «Ко всем народам России». В планах стояло формирование и посылка в Омск экспедиционного отряда для вашего физического устранения. Голосование не нашло поддержки ни у солдаты, ни у рабочие, прежде составлявших вооруженную дружину для охраны съезда. «Против Колчака не пойдем», – заявили они и самораспустились.

– А что в Уфе? Там тоже командуют чехи? Что – эсер Филипповский?

– Я уточнил, Александр Васильевич: Уфа под надежным контролем генерала Войцеховского – по всем позициям порядочный офицер, хоть и выдвиженец Болдырева. В Уфе эсеры-политики особенной роли не играют, а вот эсеры-промышленники... Прямые приказы отдавать мы не можем, но Гайда обещал поддержку. На нашей стороне подключается Промышленный Союз Пепеляева-старшего, у него с Уфой крепкие предпринимательские завязки. Эсер Филипповский в политические дела особенно не влезает, его роль – председателя Совета управляющих всей Уфимской губернии. Имеет небольшую народную армию. Как я уже докладывал, через полковника Махнина поддерживал связь с генералом Болдыревым. Кстати, Александр Васильевич, известный шалман с девицами легкого поведения я все-таки осмелился вчера потревожить. Не поверите, как во время! Задержаны два десятка Семеновских офицеров, готовящих в Омске переворот. Причем, совместно с большевиками. Как это вам, ваше высокопревосходительство?

– В Омске возможно восстание?

– Скорее, в Куломзино, как показали первые дознания, в Омске у них – пустые надежды. Сейчас выясняем подробности, производим упредительные задержания и необходимые зачистки.

…Жернова русской истории вращались с надсадой и скрежетом, перемалывая непонятно во что и прежний державный дух огромной страны, и ее мечущиеся живые души, которые, попадая в мельничную утробу, полную стонов и скрежета, уже не могли сохраниться прежними. Завершалась первая неделя новой власти в Омске, назвавшейся Всероссийской, и каждый день ее был наполнен непрерывающейся ни на минуту лавиной судьбоносных свершений в личностных планах, но далеко не державных. Адмиралу казалось, что уплотнилось само время, выдавая в ничтожную и без того сжавшуюся единицу отсчета сотни важных решений. Он с нетерпением ожидал сведений от полковника Пепеляева о подготовке наступление 15-тысячного корпуса на Кунгур, дивизию Блюхера, и дальше, на Пермь, достаточно надежно защищенную третьей Красной армией, но ничего не поступало, комкор отмалчивался. Зато не утихали разборки с представителями Антанты, и основное время быстролетящего дня, наряду с обычной суетой, в телеграфных переговорах с Челябинском, Екатеринбургом, Уфой, Владивостоком уходило на выяснение отношений неуступчивого командующего военными силами России с зарубежным антибольшевистским центром и его Дальневосточным Военным Советом, затребовавшими политическую декларацию создаваемого им правительства.

Сколько же их организовалось – мастодонтов разного толка, объясняющихся в любви к России, но бесполезных и попросту вредных! Все рвутся учить, не прочь взять на себя какое-то политическое управление. Кроме того, нетерпеливые господа, заседающие в клубах и центрах Антанты, настоятельно требовали официального заявления и декларации нового правительства в Омске, чем и пришлось адмиралу срочно заняться, отвлекая штабных работников и правительственный аппарат от более насущных задач.

– За несколько дней я узнал о власти больше, чем за всю жизнь, – шумно и нервно говорил адмирал вернувшемуся на его счастье из поездки, и вошедшему в кабинет Ноксу. – У меня создается впечатление, что миром правят шарлатаны и неизвестно кем сочиненные депеши. Бумаги, бумаги, кругом только бумаги, а когда заниматься армиями, фронтами, дислокациями, подготовкой наступлений и прорывов? К тому же у меня совершенно нет выбора в кадрах: прошу у Деникина, хотя бы опытных штабистов, ни ответа, ни привета. Красные академию создают, не слышали, а мы последнее разрушаем. Какое уж тут более плотное единение и общие целенаправленные боевые операции. Как у нашего баснописца, не получается, к сожалению и с этим вопросом, в отличие от действий противника.

Отношения с английским эмиссаром складывались и дружескими и доверительными. Кроме того, генерал Нокс был хорошим экспертом и надежным наставником по самым безотлагательным и сложным для адмирала вопросам. И с этой дурацкой декларацией, над которой лучшие интеллектуальные силы Омска бились два дня, словно ее написание могло разом решить мировые проблемы, англичанин справился походя. Пробежав бегло бумаги и сделав несколько уточнений, он порекомендовал расставить в определенном порядке принятые уже постановления, указы и ничего более не выдумывать.

– Им нужны ваши политические заверения, вот этого подбросьте еще, не занимаясь конкретикой, и отправляйте, господин адмирал. Вы правы, бумаги мало, что могут изменить, но создают для бездельников нужную ауру и антураж. Назовем вашу плодотворную работу политическими намерениями, а я поддержу последующими депешами. Нам еще сочинять ой-ей-ей!

В Париж и Лондон скоро ушла подписанная Колчаком телеграмма, в которой говорилось, что, взяв 18 ноября 1918 года власть в свои руки, адмирал не намерен удерживать её ни на один час дольше, чем это потребуется для блага страны. Что в день окончательного разгрома большевиков будут назначены выборы в Учредительное собрание и комиссия по их подготовке уже создана. Признавая себя ответственным перед будущим органом власти, адмирал сообщал, что принес по этому поводу присягу высшему российскому суду.

В декларации выражалась полная готовность обсудить с державами Антанты все связанные с Россией вопросы по сокращению вооружений, предотвращению войн, миролюбивой и свободной жизни народов, поднимаемые Лигой Наций.

Давая разъяснения по международным делам, Колчак выразился так же четко и недвусмысленно: «Признавая естественным и справедливым последствием великой войны создание объединённого Польского государства, Российское правительство считает себя правомочным подтвердить независимость Польши, объявленную российским Временным правительством в 1917 году, заявления и обязательства которого мы на себя приняли. Окончательная санкция размежевания между Польшей и Россией должна быть отложена до Учредительного собрания. Мы признаем фактически существующее Финляндское правительство и готовы к признанию полной его независимости во внутреннем устройстве и управлении. Нами решаются и вопросы, связанные с будущим Эстонии, Латвии, Литвы, кавказских и закаспийских народностей и Бессарабии, установления индивидуальных пределов и характерных особенностей для этих автономий, а в случае противоречий, надеемся на плодотворное сотрудничество с Лигой Наций».

Подтвердив заявление своего правительства о признании национальных долгов России, адмирал внес еще один пункт в декларацию, уже после правки Нокса, размашисто дописав: «Касаясь вопросов нашего внутреннего устройства, представляющего интерес для Лиги Наций, мое правительство заверяет со всей определенностью, что возврата к режиму, существовавшему до февраля 1917 года, в России не будет. Мы готовы к такому решению земельного вопроса, которое удовлетворит интересы широких кругов населения, сделает наше многомиллионное крестьянство обладателями земельных наделов и обеспечит процветание многострадальной русской державе. Равным образом при управлении освобождёнными частями России правительство не только не ставит препятствий свободной деятельности земских и городских учреждений, но видит в их работе и в укреплении начал самоуправления непременное условие возрождения страны, и готово помогать этим новым и необходимым органам всеми способами.Поставив задачу восстановить в стране порядок и правосудие и обеспечить личную безопасность населению, правительство признаёт, что все сословия и классы равны перед законом. Все они, без различия религий и национальностей, получат необходимую защиту государства. Напрягая все силы и ресурсы страны к достижению указанных выше задач, правительство, мною возглавляемое, уверено, что после сокрушения большевизма мы сможем в полном согласии разрешить самые сложные вопросы, в которых одинаково заинтересована каждая из народностей, связанная своею государственной жизнью с Россией. Адмирал Колчак».

Обсуждение декларации особых дебатов и расхождений в правительстве не вызвало. Наконец-то, Дальневосточное Бюро Антанты согласилось признать адмирала единоличным Верховным Главнокомандующим вооруженными силами России, месье Жанен назначался его первым заместителем и Главнокомандующим войсками союзных с Россией государств, действующими в Западной Сибири, а генерал Нокс становился заместителем Жанена по вопросам тыла и снабжения, предоставляемого союзными правительствами для нужд русского фронта.

Вместе с тем и что для Колчака было более беспокойным, вопрос непосредственного участия этих коалиционных сил в боевых действиях положительно так и не разрешился. Противоборствующие стороны пришли к единственному соглашению лишь в том, что иностранцы возьмут на себя охрану Транссибирской железной дороги – с капитуляцией Германии, Франция уже не нуждалась в укреплении русского фронта и повела себя по-другому.

День завершался традиционным в последнее время докладом Лебедева, представившим слово Пепеляеву-старшему.

– Рад сообщить, Александр Васильевич, что настроение промышленников Сибири, Урала и Дальнего Востока полностью конструктивное и созидательное, депеши летят каждый час, самые важные направляются вам в канцелярию, – с пафосом начал председатель Совета сибирских предпринимателей. – Мы провели только что на своем совещании важную резолюцию и отправили нашим представителям на местах. Вот ее содержание, извольте заслушать. – Пристроив на носу пенсне, Пепеляев принялся нудно читать: «Реорганизованное Всероссийское Временное правительство возложило всю полноту верховной власти на адмирала Александра Васильевича Колчака. Торгово-промышленный класс уже давно на своих съездах единодушно заявлял, что путь к возрождению России – только в создании сильного единоличного управления и переменами в Омске вполне удовлетворен. Мы призывает население оказать новой власти дружную поддержку, принять участие в деятельной работе по созданию экономической мощи страны и устранению царящей разрухи…» Но, Александр Васильевич, – покончив с витиеватой резолюцией, воскликнул Пепеляев, – господин министр финансов, какими банкнотами мы должны пользоваться? Считаю, вопрос перезрел и сильно влияет на нашу торговую активность.

Лебедев не дал ему договорить, поднявшись, вынул из папки стопку депеш.

– В отличие от первых сумбурных дней, поддержка подавляющая, ваше высокопревосходительство! Телеграмма от Оренбургского атамана Дутова, с полным признанием вашей власти. Но что примечательно, Александр Васильевич! Об этом решении Дутов лично поставил в известность дальневосточных атаманов, с рекомендацией поступить подобающим образом и не вносить опасный раскол в общее дело. На нашей стороне весь генералитет, командующие войсками. Подчинение армии вашему высокопревосходительству – свершившийся факт. Сам бывший Главковерх генерал Болдырев не с нами, но и не против, хотя… Поведение чехословацкого руководства, чего мы больше всего опасались, в связи с появлением министра Стефанека, считаю двусмысленным, но неопасным. После первых резких упреков, озвученных прессой, и последнего пребывания в Челябинске генерала Жанена, последовало сообщение, в котором прежнее заявление в связи с «нарушением начала законности» – повторяю дословно – заменено более мягкими выражениями. По моей личной просьбе командир корпуса генерал-майор Ян Сыровы разослал по войскам приказ, требуя выдержки и дисциплины, и наши последние события назвал внутренним российским делом. В таком же духе составлен приказ командующего Самарской группой войск генерал-майора Войцеховского. О своем переходе на службу в русскую армию объявил генерал-лейтенант Дитерихс, и можно подумать о его новой должности.

Не стану углубляться, ваше высокопревосходительство, налицо одобрение наших решительных перемен иностранными представителями: нет ни одной военно-дипломатической мисси в Омске, Владивостоке и Екатеринбурге, которая не засвидетельствовала бы тем или иным способом свою положительную оценку и не выказала готовность своих правительств к укреплению сотрудничества. Для присутствующих зачитаю. Вот приветствие от английского Верховного комиссара в Сибири господина Элиота: «Ввиду того, что ваше высокопревосходительство приняли на себя Верховную власть в Омске, Великобритания выражает свое горячее сочувствие всем усилиям к установлению свободного русского государства на твердых основах общественного доверия. При таких условиях Россия может вернуться к ее прежнему положению и получить возможность в полной мере принять участие в работе цивилизации».

Аналогичное послание поступило и от представителя Франции господина Реньо.

Теперь, господа, касательно протестов и злопыхательств, на которые мы не можем закрывать глаза. Большевистское правительство Ульянова-Троцкого отозвалось нарастающей мобилизацией мирного населения. В Красную армию уже не заманивают, а загоняют по разнарядке. Со стороны наших внутренних врагов наиболее одиозными и враждебными выглядят заявления съезда Учредительного собрания, проведенного в Екатеринбурге, Совета управляющих ведомствами в Уфе и казаков Забайкалья. Членами съезда в Екатеринбурге принято воззвание с подстрекательскими призывами к устранению «кучки заговорщиков». Объявлено о создании специального органа для осуществления этих террористических целей, который возглавит небезызвестный лидер партии социалистов-революционеров господин Чернов с приглашением в Саратов небезызвестного боевика Бориса Савинкова. Схожие заявления сделаны в Уфе так называемым председателем совета управляющих эсером Филипповским и другими его членами, фактическая власть которых ограничивается Уфимской губернией и несколькими военными частями. По Екатеринбургу и Уфе меры принимаются в срочном порядке, и порядок там наведем, но меня, господа, тревожит другое, – со свойственной напористостью чеканил слова полковник. – В частности, противостоящие нам деятели возлагают надежды на полковника Махина, располагающего на Южном Урале определенными силами. Действия Махина блокированы, а его попытка договориться с генералом Болдыревым о выступлении против наших начинаний в Омске также не увенчалась успехом. После длительных колебаний генерал Болдырев отказал ему в поддержке, о чем мне известно доподлинно. Но это на сегодня, господа, а что будет завтра? Не знаю, как удобней решать с генералом Болдыревым, от всех предложений о службе он отказался, как и от выезда за пределы России, отправился не то к Семенову, не то Хорвату, и это меня тревожит больше всего, Александр Васильевич…

– Да, надо признаться, упустили мы Василия Георгиевича, – произнес адмирал, обеспокоенный не поведением бывшего Главковерха, а положением в Екатеринбурге, Челябинске, Уфе и Самаре. Ночной арест в «Пале-Рояле» и последовавшее затем освобождение Чернова сидело занозой в его сердце. Пришлось отдавать новый приказ, кто-то вроде бы снова задержан, но руководителя эсеров среди них уже не оказалось. Как, по сообщениям Войцеховского, не оказалось его и в Уфе. Столько головной боли только с Черновым, а есть беспокойный лидер уральских кадетов, некий Кроль, тот же полковник Махнин, поддерживающий, оказывается, связь с Болдыревым, и лидер башкирских сепаратистов Заки Валидов, усиленно обрабатываемый большевиками, обещающими автономию башкирам. Не в силах не чувствовать, что его неповоротливое правительство проигрывает слаженной и более четкой большевистской пропаганде, адмирал в минувшие дни, не очень веря в их действенность, собирал десятки новых совещаний. Приглашались юристы, правоведы, известные аналитики политического и экономического толка, еще год назад преподававшие в учебных заведениях Москвы и Санкт-Петербурга. Он отдавал распоряжения усилить пропагандистский аппарат и видел, как все скрежещет, не увязывается и не согласовывается. Приглашая всех этих умников – и Гинса, и Сапожникова, и Тольберга, представителей соответствующих министров, удивляясь почему их так много, – он ставил задачи дня, терпеливо выслушивал витиеватые речи, и снова не получал желаемого результата.

В лучшем случае в производство запускались огромными тиражами новые плакаты, листовки, брошюры, кричащие громко, навязчиво, но, по сути, ни о чем.

Жизнь странным образом и упрямо переделывала сама себя и по своему усмотрению. Похожая на пришибленного деревенского дурачка, встретившего фокусника, умело жонглирующего обжигающими призывами о счастье, она вдруг разевала до спазм вовсю ширь скособочившийся обслюнявленный рот, и готова была бежать за ним на край света.

В его распоряжении не было таких волшебников-краснобаев, и сам он был не из породы ловкачей, а неумелые, амбициозные действия военачальников разного уровня на местах приводили к столкновению с населением.

Он думал об этом постоянно – не мог не думать и не сопоставлять. Призывал решительно менять тактику и отношение к тому, что называется повседневными нуждами населения, перетягивать на свою сторону, активнее вовлекать в общественную работу и опираться на них, как это делают большевики, получая поразительные результаты, но положительных сдвигов не наступало.

Хочешь, не хочешь, а Ленин оказывался прав, утверждая о наличии в нашем сознании яростной, непримиримой классовости, умело и вовремя взорванной политическими демагогами. Всё с плеча, наотмашь, как с быдлом, не хватает осторожности, нарушаются библейские заповеди, чиновник остается чиновником, с вытекающими последствиями и упованием на незыблемость вращения репрессивной державной машины.

Но ведь и большевики созидаю машину всевластного управления, называя его централизованной демократией! Ведь и они понимают основной смысл подчинения этих же народных масс.

Катастрофически не хватало времени. Причем, на самое важное и повседневно необходимое, что адмиралу приходилось откладывать. Зато в кабинете не успевал выветриваться запах французских, английских, японских, итальянских духов и сигар. Какая-то иностранная круговерть, ничему не способствующая в практическом смысле. Полезным и способным решать был только Нокс, отзываясь ответной запиской на каждую просьбу адмирала, но снабжение армий практически не улучшалось, хотя генерал доказывал и вполне убедительно, с документами в руках, что грузов прибывает не меньше, а больше.

Но где тогда он, как в прорву…

Почему постоянно докладывают, что вместо теплой одежды приходят тяжелые орудия, не обеспеченные необходимым запасом снарядов, разобранные самолеты и броневики, совершенно не пригодные на лесных и горных дорогах, но не поступают пулеметы, винтовки, ленты и патроны к ним? А Нокс утверждает, что направляется и должно поступать.

Куда исчезает, если прибыло во Владивосток и отгружено на Омск?

Когда Пепеляев-старший раздобыл в родном Томске для мерзнущего корпуса брата под Пермью несколько тысяч пар валенок и полушубков, на станции при погрузке чуть не возникла буза с перестрелкой – казаки не хотели ни за что пропускать это добро, положив на него собственный глаз. И в то же время, как раскопал вскоре обыкновенный урядник Пугачев, завершивший какую-то складскую ревизию, в тупике на запасных путях оказалось несколько вагонов, забитых таким же точно валенками.

По документам того же писаря, нашлось и белье, уже подпорченное сыростью.

Кого наказывать за вселенский бардак и разгильдяйство, когда настолько дотошный писарь не находит концов, и кто за него в ответе?

Случайно столкнувшись на складах с амуницией, на которые он как-то заехал без особенной надобности, заинтересовавшись рассудительными ответами старшего проверяющего, адмирал приглашал к себе этого ревизора, и смутился, вспомнив беседу с ним: опять не довел задуманное до конца…

«Господин адмирал, – смущаясь, говорил этот вызванный в кабинет урядник, – интендантские службы всегда самые вороватые. Хватают, что плохо лежит, вступают в сговор с ответственными за распределение, раздают по собственному настроению. Этому дам, этому не дам. Конечно, имеются несогласованность и разгильдяйство. Пьют, опять же, безудержно и безнаказанно. А с пьяных глаз не туда записать и забыть пара пустяков. Кого-то перемещают, с кем-то другая беда, и вагон в тупике становится как бы ничейным. Вот и растаскивают, списывая задним числом, как придется. А списать – это сначала дать кому-то, за просто так никто не подпишет. Я на службе пятнадцать лет, и раньше было не лучше – воровство и мздоимство, оно во все времена, ваше высокопревосходительство, но вконец порядок порушился при Директории и бывшем Главковерхе Болдыреве. Доходило – по устным указаниям выдавали, вообще не фиксируя. Ну, как же так, ваше высокопревосходительство? А потом, когда концы сводить, химичили, как говорится, лепили черту рога вместо маленьких рожек. Пришло от союзников, а оприходовать не удосужились или заранее умудрились списать. Хитрого нет, ваше высокопревосходительство, система отлажена с давних времен, и на фронте было похоже. Без сплошных ревизий и твердой руки порядка не навести…»

Дотошным оказался урядник, адмирал согласился с ним, что порядок необходим в каждом деле, сам не однажды намеревался создать постоянно действующую ревизионную комиссию, и через день забывал, захваченный другими делами.

Родилась вполне естественная мысль, что урядника послал сам Бог, ему и надо поручить новое дело, вполне башковит и, помнится, он спросил:

«Люди толковые есть?»

«Да как же не быть, у меня вороватые да косоглазые долго не держатся, – ответил урядник».

«Выгоняешь?»

«Да нет, я не деспот. Когда левака не добыть, сами уходят».

«Принесешь завтра список из семи человек… Нет, лучше сразу на две группы. Будешь за старшего над обеими».

«На приеме или на выдаче?»

«Что – на приеме или выдаче?» – не понял главком.

«С чего прикажете начинать? На приеме – одна катавасия, на выдаче – другая».

«А сам что предложишь?»

«Думаю, начинать надо с оформления поступлений. С приемки того, что приходит. Ну, и до выдачи помаленьку дойдем».

…Ни урядника, ни запрашиваемого списка он так и не увидел. Служаку, скорее всего, к нему больше попросту не пропустили, а бумаги, если они были составлены, валяются в чьем-то столе…

Напомнив о Болдыреве, урядник еще тогда причинил неосознанную тревогу, а теперь вот и Лебедев…

Собирался встретиться с генералом Болдыревым и не встретился, мельком лишь вспомнил, получив сообщение, что генералу выдали приличную сумму денег и отправили в Маньчжурию. «В Маньчжурию, так в Маньчжурию, туда ему и дорога», – подумал он в ту минуту, не испытывая ни сочувствия к бывшему главковерху, ни сострадания. Конечно, работать с ним можно было, но Лебедев убедил не задерживать. Да сам, скорее всего, и ускорил этот отъезд, как поступил вскоре и с бывшим начальником Болдыревского штаба генералом Розановым, сумев спровадить в Читу, якобы на усиление борьбы с партизанами, и наделив особыми полномочиями.

Вообще Лебедев настораживал многих, не принимался на дух Ноксом, но на удивление устраивал генерала Жанена, японцев и итальянцев, находил общий язык с чехословаками и мадьярами.

Да и его, Колчака, шустрый полковник устраивал, умея наполнять доклады призывами, поднимающими самочувствие; самое неприятное сообщение в его устах превращалось в предвестника близких и сокрушительных побед, добавляя хорошего настроения, в котором он постоянно нуждался.

Полковник лучше других чувствовал его состояние и непременно находил повод, возможность, способствовал, так сказать...

Лебедев не боялся его сурового вида и необузданных вспышек гнева, не уводил глаза, не зная ответа на заданный вопрос, вел себя смело и дерзко, как и должен выглядеть порядочный офицер, не опасающийся за карьеру.

Он удачно дополнял адмирала той самой жесткой, повелевающей властностью, которой всем остро хотелось, словно это была сама по себе благодатная панацея, напрочь отсутствующая у мягкотелого адмирала-моряка.

В отличие от других офицеров, полковник Лебедев становился потребен постоянно и ежечасно, умел быть полезным, что бы о нем не говорили.

* * *

Наконец поступило долгожданное подтверждение, что члены Самарского Учредительного Собрания, в количестве более ста человек взяты все-таки под арест и высылаются не в Челябинск, под защиту чехов, как произошло в прежнем случае, а непосредственно в Омск. Оживившийся адмирал снова заговорил о необходимости побывать в Екатеринбурге и Уфе, встретиться, наконец, с командиром Сибирского корпуса полковником Пепеляевым, попытавшись понять, что у него происходит с наступлением. Подписав приказ о назначении полковника Лебедева исполняющим обязанности начальником штаба, он поручил ему организацию этой поездки в течение двух-трех дней.

К вечеру ожидалось прибытие из Челябинска литерного поезд генерала Жанен.: По-видимому, оставлять Омск надолго без присмотра французский эмиссар не хотел, и не встретить его лично было нельзя. По дороге на вокзал, адмирал спросил:

– Дмитрий Антонович, генерал Войцеховский поставлен в известность о моем желании побывать на линии фронта в расположении его частей?

– Я подумал, ваше высокопревосходительство, что сделать это должен генерал Гайда. Он, генералы Сыровы и Жанен мною предупреждены.

– А причем здесь чехи? Мы что без них шагу не можем ступить?

– Александр Васильевич, вы решаетесь посетить осиное эсеровское гнездо. Для них ваше бесстрашие – политический вызов, нам может понадобиться серьезная помощь, – нерешительно произнес Лебедев.

– Наше стремление удержать разваливающийся фронт – не вызов, а необходимость, господин полковник. И эсеры, я думаю, на открытую конфронтацию не решатся. Не самоубийцы они, в конце концов!

– И все-таки, Ваше Высокопревосходительство, я обязан думать о вашей безопасности… Вот, вы наверняка не читали, господин адмирал, я в аппаратной захватил в последнюю минуту. – Полковник вынул из папки и протянул адмиралу пачку последних депеш и телеграмм. – Обратите внимание на те, которые от Семенова и Хорвата: сколько злобы и хамства!

Но для адмирала неожиданно наиболее раздражающими оказались Челябинские газеты, в крикливо-утрированной форме обыгрывающие заявление руководства чехословацкого корпуса в лице генерала Сыровы, военного министра Стефанека и командующего Дальневосточными военными силами Антанты генерала Жанена, их отказ признавать провозглашенное в Омске единоначалие адмирала Колчака.

Это был удар как из-за угла, адмирал не сдержался, воскликнув досадней обычного:

– Да что же им надо, что за игра? Атаман Семенов, Хорват, Самарская камарилья Чернова, да и недобитые Уфимские эсеры Махнин, Фортунатов, Филлиповский – понятно, другого трудно было ожидать, они все-таки… как бы русские и в оппозиции! Но чехи, Жанен! Сами подталкивали… Где генерал Нокс? Он лично заверял!

– Генерал Жанен настраивал Болдырева, не Колчака, – возразил сдержанно и рассудительно Лебедев. – Зачем ему неуступчивый самостоятельный деятель высокого ранга, заведомо не согласный быть под его началом? Не выдержал вот и вернулся на всех парах, как только понял, что вы не уступите, теперь начнется…

– Что – начнется, почему замолчал?

– Господин адмирал не догадывается, что может произойти? Неделю назад был только сигнал, генерал Жанен таким образом заявлял права на верховенство, дав понять, что чехи полностью на его стороне. Хотя бы в военной области для начала. Вы разрушили его надежды, и генерал нанес более ощутимый удар, поддержав министра Стефанека. Или наоборот, подтолкнул к протесту и нежеланию чехов участвовать в боевых столкновениях на линии разделения двух сил, таким образом, лишив фронт чешских полков. Впрочем, это должно было случиться и без Жанена, и сейчас, ваше высокопревосходительство, нас должно волновать, что происходит в окопах под Уфой, где чехов почти не осталось, как я понимаю, а мы в тревожном ожидании срочных депеш о помощи от Каппеля и Войцеховского.

– На вокзал! На вокзал, Разберемся на месте!

…Подтянутый и стройный командующий экспедиционным корпусом Антанты на Дальнем Востоке генерал Жанен выглядел подчеркнуто холодным; руку Колчаку подал, не снимая перчатку. Словно сделав одолжение, кивнул генералу Ноксу, представителям других дипломатических и военных миссий, и бросил сердито:

– Что у вас на железной дороге, господин адмирал? В прежней моей поездке из Владивостока поезд досматривали до Байкала и после Байкала. В одном случае по приказанию атаманов Гамова и Калмыкова, во втором от имени Семенова. Сейчас налетела какая-то банда, не будь со мной двух батальонов… Едва отбились. Вы наведете когда-нибудь порядок в этом вопросе?

На нем были голубоватая стеганая шинель по японскому образцу с меховым воротником и головной убор в виде цилиндра с лакированным козырьком, подшитый мерлушкой, но совершено не для сибирской зимы. Из-под брюк навыпуск выглядывали желтые толстокожие ботинки, особенно бросившиеся в глаза адмиралу – только в таком легкомысленном виде и ездить зимою на фронт!

Генерал был не стар, высок, узковат в плечах, сопротивляясь крепкому морозу, пытался бодриться, чего нельзя было сказать о солдатах его батальона сопровождения, выстроенного вдоль вагонов, совершенно не держащих строй, скукожившихся и пританцовывающих на резком ветру. Вытянутое сухощавое лицо вполне приятное… хотя нос излишне крючковат и толст, а ноздри так и раздуваются благородным негодованием. Его начальственная строгость не оставляла сомнений, что Жанен сходу берет быка за рога, подчеркивая, как его должны воспринимать в Омске – до поездки в Челябинск француз таким не был.

– Железная дорога не в моем подчинении, господин генерал, а уж японцы в Забайкалье – тем более, – сдерживая себя, произнес Колчак, несколько озадаченный поведением Жанена. – Вы командующий военными силами Содружества Десяти, вот и спросите с подчиненных вам чехословаков.

– Я говорю о разбое, чинимом русскими военачальниками, о чем намерен был серьезно говорить с Вологодским и Болдыревым. Сразу не получилось, но вот новый инцидент – нападают на международный состав уже в центре России. Это что, повсеместная демонстрация неподчинение адмиралу Колчаку?

– Господин генерал, происшествие с вами будет расследовано, и виновных мы установим, но в Забайкалье, где промышляют откровенным разбоям в туннелях Семенов и Калмыков, я бессилен и вы это знаете не хуже меня, – не принимая несправедливого укора, заговорил адмирал значительно резче. – Генерал, в ваших руках снабжение этих воинствующих сумасбродов, поддерживаемых японским правительством, вы вправе потребовать от них полного и безоговорочного подчинения себе.

– Я за этим и прибыл: установить наши дальнейшие взаимоотношения. Генерал Нокс, вы довели до сведения адмирала последнее решение стран-участниц большевистского сопротивления по поводу централизации общего военного руководства на востоке России?

– Всенепременно, господин командующий, члены Директории были информированы, генерал Болдырев не возражал… Но это было неделю назад!

– Я должен напомнить, что решение об общем командовании войсками в России было принято на Совете Десяти и подлежит исполнению. Чем недоволен адмирал Колчак? Как я должен понимать его агрессивное противодействие – на карте Сибири появилась еще одна вотчина? Но мое правительство не признает ее в таком виде, как бы вы там не уламывали Дальневосточное Бюро. Приятно вам, адмирал, или нет, я назначен главнокомандующим общими силами сопротивления большевизму в России, и требую подчинения.

– Генерал Жанен, русская армия была и останется самостоятельной, у нее был и есть свой командующий, готовый к сотрудничеству с вашим превосходительством, – взыграв желваками, произнес адмирал.

Запахло новым скандалом международного уровня. Настроенный неожиданно самым решительным образом, французский генерал не склонен был уступать свое первенство, а побледневший русский адмирал не желал признавать его амбициозную начальственность.

– Господа, в штабе Верховного правителя России адмирала Колчака вас ожидает развернутый доклад о предстоящем наступлении на Пермь, – вмешался находчивый Лебедев. – Мы начинаем со дня на день. Да практически, начали. Основные силы приведены в движение на Кунгурском направлении, которое удерживается тридцатой дивизией известного вам красного военачальника Блюхера, остались нерешенными незначительные детали.

– О, наступление на Пермь! На Блюхера? Наслышан, наслышан! – смягчая обстановку, с искусным притворством бывалого политики воскликнул Жанен. – Превосходно, я готов быть внимательным как терпеливый ребенок. Наши правительства заждались удачной операции здесь на Урале.

Колчак был знаком с послужным списком французского генерала Жанена, окончившего Российскую Академию Генерального штаба. Он всю войну был представителем при русской Ставке, и адмирал считал его больше дипломатом, чем военным. Но дело даже не в тех или иных дарованиях месье Жанена, а в том, что русская армия вправе иметь своего военачальника; он, адмирал Колчак, в марионетки западных держав не записывался, и по-другому не будет… В конце концов, этот щекотливый вопрос уже обсуждался и с Ноксом и, вроде бы согласован в Штабе Десяти, выходит, французы настроены против, дав свои полномочия генералу, вплоть до саботажа на чехословацком фронте и его развале. Пусть войдет в его Главный штаб с правами первого заместителя русского главнокомандующего, получит управление иностранными воинскими соединениями и добьется подчинения себе и чехов и высадившихся во Владивостоке американцев, канадцев, итальянцев, и японских военных частей.

Не имея другой возможности подчеркнуть свою независимость от чьей бы то ни было воли, Колчак, в последний момент, поравнявшись с головным автомобилем, непроизвольно замедлив шаг и не остановившись, подошел к следующему, распахнул пассажирскую дверцу, вытягивая руку в сторону генерала Жанена, как вежливое приглашение:

– Прошу, господин главнокомандующий объединенными военными силами стран содружеств на Дальнем Востоке Российского государства. Омск не Париж, достопримечательностей у нас нет, а то, что имеется, надеюсь, вы уже осмотрели, проследуем прямо в мою не обустроенную пока резиденцию. Поручаю вас полковнику Лебедеву, исполняющему обязанности начальника штаба военного министерства. Единственная наша достопримечательность и русская слава – сибирские казаки, составляющие ваш эскорт.

Это был вызов, и он сознательно пошел на него.

– Что ж, вы хозяин, следуйте первым, – сухо произнес Жанен.

– Да, да, господин адмирал, вам нужно быть впереди, – поспешно поддержал его английский эмиссар.

12. НЕЖДАННЫЙ ПОДАРОК НОКСА

Ноябрь заканчивался. Стремительно и насыщенно развивались события и в последующие дни зарождения новой власти в Сибири. У адмирала Колчака, занявшего кабинет Аксентьева, шло совещание по формированию состава правительства и Военного Совета непосредственно при Верховном главнокомандующем. Вопрос о старых и новых министрах с трудом, но все-таки утрясался. В завершении слово попросил генерал Нокс и, не скрывая самодовольства, торжественно произнес:

– Господа, имею честь доложить что, по согласованию с руководством антибольшевистских коалиционных сил, золото царской казны, захваченное чехословацким корпусом в Казани и вывезенное на сохранение в Самару, скоро будет доставлено в Омск в распоряжение адмирала Колчака. Поздравляю вас, господа! Как видите, господин Верховный главнокомандующий, ваши друзья и союзники слово держат, готовьтесь встречать содержательные эшелонов.

Это было настолько неожиданно, что Колчак, не сумев возразить, что это царское золото в Казанских подвалах захвачено вовсе не чехословацкими частями, а русским полковником Каппелем, с крайне незначительными боевыми силами, на какое-то время попросту лишился дара речи.

– От имени России наша безмерная благодарность могучему Содружеству Десяти и лично вам, генерал Нокс, – нашелся первым Вологодский и захлопал в ладоши.

– Признательность вам, господин генерал, и от нового Российского Правительства во главе с адмиралом Александром Васильевичем Колчаком, – с не меньшим пафосом, чем Вологодский, произнес Михайлов.

– Э-ээ, как у вас говорят, пользуйтесь на здоровье! Надеюсь, министр финансов сумеет распорядиться приличной царской казной? – небрежно сказала генерал, и спросил: – Его высокопревосходительство Верховный правитель России чем-то не доволен? О-оо, я старался, насколько мог! Такие вопросы требуют длительных согласований, и я стал прорабатывать их с Лондоном еще со дня нашего расставания в Чите! Я надеялся на вашу мудрость, господин адмирал, и готовился ответить достойно.

– Приношу извинения, но я потрясен, – приходя в чувство, взволнованно заговорил Колчак. – У меня действительно просто нет слов!.. Господин генерал, в последние дни я и мое правительство получаем одни подзатыльники. Вот и сейчас! На совещание приглашены все дипломатические и военные представительства. Я признателен прибывшим, расцениваю ваше присутствие как поддержку, но не могу не огорчаться отсутствием японских и чехословацких представителей.

– И те, и другие, Ваше высокопревосходительство, прислали резкий протест, называя случившееся неделю назад военным переворотом, и продолжают придерживаться заявлений своих правительств, – попытался внести уточнение представитель американской военной миссии.

– Юридическим языком произошедшее можно и так называть, – без всякого смущения или неловкости подхватил адмирал, – но, господа, вы прибыли в Омск раньше меня и не можете не знать многих скрытых явлений нашей общественной и политической жизни: кто с кем и на чьей стороне. Более того, многие из вас принимали в ней непосредственное участие… А японские представители и чехословацкие – в особенности. До сих пор еще приходится устранить кое-какие следы и последствия. Да, подобно вам, я поддался стихийному чувству протеста в отношении бездеятельной Директории, но, господа! Прежде я посетил окопы, линию фронта, куда снова отправляюсь сегодня, намереваясь побывать в неспокойной Уфе, наполненной эсерами, и видел своими глазами обовшивевших русских солдат, босых и голодных, что из Омских гостиниц никак не просматривается, господа. Так что же некоторым из наших зарубежных гостей и праздных наблюдателей не нравится больше: адмирал Колчак, возможно, разрушивший чьи-то иллюзии в отношении будущего управления Россией с ее несметными богатствами, или сама, залитая кровью, Россия?.. Господа, как аукнется, так и откликнется; дружбой мы отвечаем только на дружбу.

– Генерал Сыровы меня заверял… Я потребую срочного разъяснения, – поспешно заговорил присутствующий генерал Жанен.

– И с вами, генерал, у нас не все в нужном порядке. Депеши, летящие с фронта из-под Уфы, говорят…

–Первое наше совместное заявление, основанное на искаженных фактах, было поспешным, – багровея, заторопился француз. – Командование чехословацкого корпуса признает, что смена власти – ваше внутреннее дело, и скоро появится новое заявление.

– Которое уже не вернет на линию фронта чехословацких и сербских солдат, самовольно покинувших окопы, – пробурчал полковник Лебедев.

– Господин начальник штаба, я готов передать под вашу персональную ответственность два батальона своей личной охраны… если это способно хоть как-то компенсировать, – с пафосом произнес француз.

– Прикажете отправить ваших легко экипированных солдат на передовую, а завтра вернуть с обмороженными ногами? – криво усмехнулся Лебедев.

– Французские солдаты – хорошие солдаты, не надо так насмехаться, господин полковник.

– Господа! Господа! Не стоит ссориться! Наши правительства с вами. Готовьтесь встречать эшелоны с царской казной, – вмешался английский эмиссар.

– Встретим и примем со всеми почестями, господин генерал, лично займусь, – произнес Михайлов.

…На голову правительства Колчака нежданно и негаданно сваливалась та самая манна небесная, о которой недавно, как о сказочной палочке-выручалочке, размышлял в беседе с генералом Щепихиным бывший главком Болдырев, и которой не было у Директории. Сидевший в приемной тот самый Щепихин от неожиданности даже привстал, вслушиваясь в голоса, доносящиеся через приоткрытую дверь.

История с золотым запасом царской казны представлялась изрядно запутанной и во многом загадочной. Началась она в мае с восстания Чехословацкого корпуса, застрявшего в России со времен мировой войны и получившего разрешение большевистского правительства Российской Федерации выехать на родину не через Архангельск и Мурманск, что было бы естественней и короче, а через Сибирь и Дальний Восток. Сведения, которыми по этому поводу обладал генерал Щепихин, убеждали, что выступление было спонтанным. Главной причиной послужило распоряжение Москвы, в какой-то момент испугавшейся пришедшей в движение огромной военной массы при полной экипировке и эшелонов, забивших станции и полустанки от Пензы до Хабаровска. Были приняты запоздалые меры по ее разоружению. Почувствовав опасность, чехословацкое командование приказу не подчинилось, произошли серьезные боевые стычки и основные города Средней Волги, Урала и Сибири оказались в руках иноземцев, заполнившими дальневосточную чугунку. Вскоре угроза надвинулась и на Казань с ее подвалами, переполненными золотом, платиной, серебром и ценными бумагами на огромную сумму, составляющую половину Российской казны. Обеспокоенное руководство большевистского наркомата финансов приказало готовить его к срочной эвакуации в Москву или Коломну. Однако обстановка обострилась, в июле пал Симбирск, через три дня – Екатеринбург. Москва устанавливает крайним сроком эвакуации казанских ценностей 5 августа. В тот день в сгущающихся сумерках к зданию банка подкатили трамвайные вагоны, и присланные рабочие приступили к загрузке опломбированных ящиков для доставки к речному вокзалу и перегрузке на баржи. Когда работа уже развернулась, из-за реки послышались пушечные выстрелы, возвестившие о наступлении белогвардейских и чехословацких военных частей, наступающих со стороны Самары. Перепуганные не на шутку рабочие разбежались, погрузка сорвалась, и большую часть золотого запаса красным вывезти не удалось.

Дерзким броском с Волги и суши ночью в город ворвался сводный отряд русских, чехов и сербов непосредственно под командованием энергичного полковника Каппеля. В подвалах Казанского отделения банка ему досталась огромная добыча: общий вес ценностей только в монетах, слитках и золотых изделиях, не считая серебра и платины, как утверждала пресса, составил более тридцати тысяч пудов. Не надеясь удержать позиции, белогвардейцы вместе с чехословаками быстро погрузили ящики на имеющиеся плавсредства и отправили в Самару. В распоряжение Учредительного собрания, претендовавшего на управление огромной Приволжской территорией, которому подчинялся полковник Каппель.

Несколько дней подряд многие радиостанции мира, в том числе и российские, распространяли пафосные радиосообщения, что российское золото спасено, из рук «грабителей и предателей» оно перешло в руки Комуча, и отныне Россия может быть спокойна за целостность народного достояния.

Поддерживая связь с Черновым, тем не менее, ни в какие «КОМУЧи», прочее и прочее, генерал Щепихин особенно не верил и помнил охватившее его изумление – «народное достояние!» Ну, а если народное, то как понимать в правовом толковании и кто вправе решать, на что тратить его?

Правда, об этом богатстве скоро забыли или «помогли» забыть, ни слуху, ни духу, как испарилось, и бывшие Самарские политики точно воды в рот набрали, не ответив ни на один запрос областной Омской власти, чем генерал занимался в ту пору вплотную.

Загадкой оставалось и то, куда оно делось, когда, теснимые красными, Самарские неудачники разбежались.

Зато английский генерал Нокс знал, оказывается, о его местопребывании.

А возможно, не только знал, но и способствовал всячески, чтобы оно не оказалось в Омске у законного правонаследника – только что почившей в бозе Директории.

Вот и пойми, кто враг для России, кто друг…

Хорош подарочек адмиралу, можно нос задирать.

Заявление английского эмиссара сыграло неприятную шутку и с Колчаком; ехать уже никуда не хотелось, но выхода не оставалось, как новый командующий, он должен быть на военном совете в Екатеринбурге, который назначил сам.

Слегка смущаясь, взяв Михайлова под руку, адмирал негромко сказал:

– Проследите с Петром Васильевичем за делом Волкова и Красильникова. Два дня давно истекли, поторопи с приговором, иначе в гарнизоне поднимется шторм. Кстати, Волкову сразу же генерала, поручить срочное формирование экспедиционного корпуса и – в Иркутск, пора самостийнику Семенову надеть крепкий намордник. Красильникова и Катанаева – в Читу или Красноярск, сожалею, но скомпрометированы безнадежно. На Омский гарнизон и комендантом посадим генерала Бржозовского. Распорядитесь подготовить срочно на подпись. Двадцатого проведу в Екатеринбурге, на следующий день – в Уфу и Бирск. Разберемся с обстановкой и полковником Пепеляевым – наступление на Пермь должно быть на первом плане, – и дней через пять постараюсь вернуться… О золоте, Иван Андрианович! Подготовь необходимые хранилища и не спеши принимать эшелоны на станцию. По крайней мере, до моего возвращения. Там уж, со всеми вытекающими, поведаем миру о столь важном событии в жизни нового Российского государства.

Находясь в приятном смятении, министр его хорошо понимал и, кивнув утвердительно, напомнил, что в приемной сидит генерал Щепихин.

– Беда русской армии с такими генералами, наплодили мы их. Согласился с моим предложением? – спросил отстраненно Колчак.

– Не думаю! Пойти под Лебедева, как и Болдыреву, ему свыше сил.

– Ну, вольному воля. Надумает отправиться вслед за Авксентьевым, не противься… И разузнай о бароне Будберге – все упускаю из памяти.

* * *

…Золото! Призрак золота стоял за спиной адмирала во время новой поездки, собственно, не слишком нужной чисто в тактическом плане предстоящего наступления на Пермь, но важной для общего представления о фронте и собственного представительства. Не принимая участия в детальной разработке самой операции, имея о ней поверхностное представление, обладал ли он правом в канун ее начала вносить существенные коррективы? Да и что бы он мог предложить такого, что наверняка сработает на успех? Скорее, поездка понадобилась, как интуитивно родившееся желание сменить обстановку, утомившую однообразием неохватного и утомительного администрирования, будничной вакханалией дел и ежедневной суетой, с которой он прежде не имел серьезных отношений.

Но прежде пришлось подвергнуться массированной атаке вездесущих журналистов, требующих подробностей ареста и высылки членов бывшего правительства.

Кроме этого, взяв в плотное кольцо, они дружно требовали взять их с собой, что никак не входило в его планы…

Наверное, кому-то могло показаться странным, но без Лебедева адмирал все больше чувствовал себя словно без рук. Проявляя похвальную расторопность и сообразительность, полковник оказывался удобным во всех отношениях и особенно, когда адмирал попадал в затруднительные положения, как случилось только что с журналистами; он и выручил снова.

Начав слишком неопределенно и нерешительно, адмирал, вместо того, что бы рубить прямо, со свойственной твердостью военного человека, заявить, что арестованные, достигнув Маньчжурии, получат полную свободу и необходимые средства для проживания, увяз в общих словах, излишних оправданиях, и тогда Лебедев, перебив его, бесцеремонно громко произнес:

– Господа, вы переживаете за будущее Великой России, узурпированной большевиками, или за судьбы нескольких личностей, с которыми ничего страшного не случилось? Господа, у вас в порядке со здравомыслием?.. Кстати, сообщаю, что Верховный Главнокомандующий России, по моей настоятельной просьбе, согласен взять желающих в увлекательную поездку на фронт, вплоть до Уфы, в нынешнее эсеровское логово. Уверяю, скучать не придется.

Это прозвучало невольной бравадой, свойственной полковнику, было подхвачено пишущей братией, всегда ожидающей чего-нибудь неожиданного и азартного. Судьба правительства Директории мгновенно перестала волновать всех, посыпались новые вопросы.

Приглашение пришлось исполнить, и журналистам был подготовлен целый вагон.

В Екатеринбурге они пробыли менее суток, посетив только штаб генерала Гайды и затратив несколько часов на беседу с приехавшим, все-таки, полковником Пепеляевым. Уточняя наступательную диспозицию корпуса, включавшую в себя конный поход по Чусовой, несколько санных обозов по таежной глуши в обход заводских поселений в сторону Мотовилихи, и три лыжных отряда вдоль железной дороги с выходом в тыл дивизии Блюхера, занимающую Кунгур, с последующим броском на Пермь, Колчак не внес ни одного изменения. Совершенно не представляя реальную картину предстоящего наступления в глубоких снегах, имея свой арктический опыт, ни разу не перебив полковника, он буднично сказал в заключении:

– Анатолий Николаевич, будет трудно: не представляя всего в деталях, знаю наперед. Берегите солдат, без нужды не рискуйте сами. Будем следить и будем всегда с вами. С Богом!

Далее предстояла поездка в Уфу, занимаемую совместными русско-чехословацкими войсками генерала Войцеховского и полковника Каппеля, выдвинувшегося с корпусом к самой Волге и Каме. Но там же в Уфе находился конспиративный штаб эсеров Чернова и Махнина, и поддерживающего их председателя уездного союза промышленников Филипповского, действующего вполне открыто. Необходимо было продумать меры на случай возможных провокаций, и Лебедев слал в штаб Войцеховского бесчисленные запросы, требуя для адмирала и его сопровождения гарантий безопасности.

Поведение чехов на передовой оставалось непонятным; ответные сообщения Войцеховского были расплывчаты и неконкретны: скорее всего, он и сам пока не владел достаточной информацией о положении на фронте.

Не выразив беспокойства по поводу поведения руководства чешского корпуса и его заявления по Омским событиям, Войцеховский вдруг предложил, вроде бы как по настоятельной просьбе Жанена, устроить для пронырливых журналистов, ищущих повсюду сенсацию, показательное братание русских солдат и французских непосредственно на передовой, в окопах.

Тем более, пользуясь присутствием самого Верховного Правителя, что было тут же поддержано любителем экстравагантных сенсаций полковником Лебедевым.

– Да, да! Генерал Жанен давно упрашивает меня включить в спецохрану адмирала роту французских солдат, – увлеченно подхватил полковник. – И Гайда недавно предлагал: англичане, французы, итальянцы, чехи в батальоне специального назначения при адмирале – впечатляет! Такое по мне! А в окопах – вовсе замечательно! Идея здравая, способна взбудоражить международную общественность. Но как вы представляете это в деталях, господин генерал? – И тут же решительно расставил все по местам: – Два батальона много, кому с ними валандаться? Достаточно по роте от батальона. Вы там на месте обговаривайте с Каппелем, решено, у него проведем это импровизированное братание, а я тут с Гайдой и адмиралом. Каппелю срочную телеграмму: подготовиться и встречать! За вами, генерал, тулупы и сани – представляете, что такое французские солдатики в голубоватых шинелях! Потом будет видно, решим. Пишущей братии хороший ломоть с маслицем, а я ломал голову! Благодарю, господин генерал, за идею! Думаю, с адмиралом вопросов не будет, но вы берете на себя ответственность за событие международного уровня.

С Радолой Гайдой у Колчака состоялась короткая, но важная беседа, раздвигающая представление о будущем, и чешский военачальник снова произвел вполне благоприятное впечатление, хотя, с подачи полковника Лебедева, да и по памятной встреча во Владивостоке, особой доброжелательности к нему он так и не почувствовал. Тверд и решителен. Властен излишне, но не беда. Из фармацевтов? Ну, так и что. Главное: имеет собственное мнение, пытается навести порядок в частях. Как любой самодостаточный офицер не выносит штабных должностей. Амбициозен? А почему бы и нет! Уж лучше биться лоб в лоб и грудь в грудь с офицером-упрямцем, чем видеть перед собой паркетных шаркунов с пустыми глазами.

Покидая Екатеринбург, адмирал, взяв генерал-майора за борт кителя, негромко сказал:

– Как летит время, господин генерал! Первая встреча у нас произошла два месяца назад на краю Русской земли. Имея смутное представление о будущем, все же мы многое тогда обговорили. Сейчас мы в центре России, в других обстоятельствах, и наши представления друг о друге значительно расширились. Не за горами весна и наше решительное шествие на Москву, в которое я верю всей русской душой. Не пора ли чешскому военачальнику, окончательно ставшему под знамена русского воинства, возглавить всю Екатеринбургскую группу войск?

– Господин Верховный главнокомандующий…

– Верховный правитель России, господин генерал-лейтенант! Всей России!

– Я в чине генерал-майора, Ваше Высокопревосходительство!

– В моих словах нет оговорки. Сегодня – да, вы генерал-майор, а завтра? Радола Гайда живет одним днем?

– Я смущен…

– С ответом не затягивайте и примите меры к укреплению Уфимского направления, ослабленного в связи с позорным поведением ваших соотечественников.

– Уверен, генерал Войцеховский исполнит долг, и не допустит… Я поддерживаю связь и хорошо знаю его настроение.

– Вам я верю и все же намерен увидеть собственными глазами. Я не могу отдавать непосредственные приказы генералу Войцеховскому, но в его подчинении, насколько я знаю, и русские части, включая корпус полковника Каппеля. О своем желании посетить Уфимский участок фронта я известил генерала Сыровы и возражений не встретил.

– Не скидывайте со счетов эсеров Комуча, пойдут на любую провокацию. Войцеховский примет необходимые меры и все-таки, Александр Васильевич, проявите благоразумие и осторожность.

– У меня враг – Красная армия, большевики, а не эссеро-меньшевистская мелкота. Слишком трусливы, не посмеют. До встречи, генерал-лейтенант Гайда! Вот завершим успешно Пермскую операцию и займемся повышением в чинах, награждением победителей, перестановкой военачальников и подумаем о широком весеннем наступлении по освобождению России от большевизма. Главным будет удар на Москву новой Сибирской армии, которую вам предстоит создать в кратчайшие сроки. Расширяйте мобилизацию, назначайте приличные денежные выплаты – теперь у нас найдется, чем заплатить за ратный труд и солдатам и казакам. Тщательнейшим образом подбирайте командный состав. Всеми силами помогайте полковнику Пепеляеву, это наш основной декабрьский козырь, да и всего минувшего года, способный воздействовать на Антанту. Козырь всего фронта, господин генерал, не только его северной оконечности.

Полковник Пепеляев был последним, с кем адмирал счел необходимым тепло и доверительно попрощаться.

– Буду ждать сообщений, и буду следить, дорогой Анатолий Николаевич, за каждым вашим мужественным шагом, – сказал он и, обняв полковника, поднялся в вагон.

Несмотря на короткую и спонтанную беседу с перерывами на чаепитие и несколькими рюмками водки, моложавый офицер, выглядевший просто молодцом, произвел сильное впечатление. Ни стонов, ни жалоб, присущих другим военачальникам, с которыми встречался адмирал в последние дни. С простуженным горлом, покашливая, излагал дерзкий план уверенно, часто называл имя генерала Болдырева. Дважды поставил в затруднительное положение полковника Лебедева, высказав серьезные претензии по поводу нескольких последних приказов штаба, на его взгляд, совершенно дурацких, которые он, полковник Пепеляев, даже не счел нужным воспринять серьезно.

Напоследок рубанул со всей прямотой:

– На местах нам виднее, и начштаба Лебедеву не стоит равнять под себя каждый наш шаг. Голова, вроде бы, есть на плечах – не только у ваших штабных мыслителей. Прошу Дмитрия Антоновича это учесть, когда подписывает подсунутую приказульку, которую нам исполнять, и в трудных условиях. Но главная тревога моя, господин адмирал, вот в чем. Чехи наступление не поддержат, Омские перемены им не по душе, так что Уфимское направление советую взять под особый контроль. За нас на Пермском особенно не волнуйтесь, мы уж как-нибудь не подведем, в своих молодцах не сомневаюсь. Жаль, артиллерии нет и связь слабовата с заводскими поселениями, но поддержку на местах чувствую, нас ожидают… Неплохо бы подкинуть теплой одежонки: от родного Томска, не без содействия брата, кое-что прикатило, но маловато, разворовали все-таки наполовину. Отправляясь на встречу по вашему вызову, господин адмирал, я направил в Омск своего интенданта, возможно и ваши снабженцы расщедрятся, наконец.

– Непременно! Полковник, возьмите на заметку, корпусу надо всемерно помочь.

– Заранее благодарю, господин адмирал. Дня через два доложу обстановку, а дальше, с божьей помощью, мой путь на Кунгур. – И с детской непосредственностью, несколько портящей представление адмирала о способностях офицеров рапортовать коротко, без лишних комментариев, добавил: – Генерала Болдырева будет не доставать; я был к нему не всегда справедливым. Душевный человек, извините за прямоту, зря вы с ним так.

– Вам будет недоставать или нам, полковник? – спросил холодно молчавший до этого Лебедев, а Колчак вдруг с неожиданной неприязнью вспомнил, как Болдырев ссылался на задиристый характер неуравновешенного сибиряка.

– Смею думать, нашей уральской армии, господин начштаба и господин командующий, – ответил прямо полковник.

Молодой офицер был сообразителен, с некой сибирской загадочностью, предполагающей стихийные взрывные протесты этой сильной и самобытной личности. Ему не было тридцати. Подобные натуры, дышащие твердостью духа, природным здоровьем, амбициями, написанными на их лицах, умеющие возбуждаться, гореть, не подверженные сомнениям, способны на любое бесшабашное действо, граничащее с абсурдом. Таким молодцам невозможно не верить и не попадать под их обаяние, но о Болдыреве, этой калоше, он зря. Да и Лебедева не стоило болезненно задевать, полковник обиделся… А генерала дать в разгар наступления – пожалуй, заслуживает. Выдвигать надо смелее своих молодцов, доверять. Ничем не хуже чешских ветфельдшеров.

Эта была минута высшей одухотворенности, охватившей адмирала за время короткого пребывания в Екатеринбурге. Кроме молодого полковника никто не произвел на него достойного впечатления: ни Гайда с Дитерихсом, ни другие генералы. Хотелось, чтобы не менее приятной оказалось и продолжение поездки с посещением Уфы, с подтверждением не менее восторженных отзывов о молодом полковнике Каппеле, с которым намечена встреча на совещании у генерала Войцеховского. Говорят, посдержанней сибирячка-Пепеляева, не столь ершист и размашист характером, но крепок, силен тем же великим духом преданного служения отечеству. А с такими кампании не проигрывают, у таких и солдаты под стать… как у того же полковника Волкова.

– Нужны, нужны Русской армии молодые русские офицеры. Спешите мужать, господа, Белая армия ждет обновления и получит его, полковник, – наблюдая сквозь запаутиненное изморозью стекло за отодвигающейся вместе с перроном фигурой Пепеляева, в полголоса произнес адмирал, словно поклялся, уверовав в то, о чем думает и мечтает. – Все старое, как ненужную рухлядь, вон – включая твоего Болдырева! На задворки истории. Мы развращены той самой системой ценностей, которая нас воспитала. У России должно быть сильное продолжение, чтобы никто никогда и в мыслях не смел ставить ее на колени. Правитель, забывающий о своем предназначении – крепить державную мощь, плохой правитель, история таких отвергает, как шелуху. Действуй, полковник, благословляю! Дай Русской армии глоток свежего воздуха, пробей, сломай, сокруши красную оборону Перми! – говорил он с приятной истомой бывалого полководца, предчувствующего победу, верящего в ее близость. – Справься! Не оплошай!.. Не оплошай и быть тебе генералом. – У него давно не возникало потребности много говорить: просто говорить, с самим собой, не следя ни за мыслью, ни за словами. Такое с ним случалось изредка только в общении с Анной Васильевной, когда он чувствовал себя словно бы окутанным приятным теплом несомненной доверительности со стороны того, с кем беседует, и закончил почти торжественно: – Помни, полковник, все, что тебе предстоит, равносильно Суворовскому переходу через Альпы. Я не преувеличиваю, действительно так, помни о долге.

Стоящий рядом Лебедев слышал часть его пафосного бреда, произносимого вслух, и недовольно хмурился: ему полковник Пепеляев не понравился той самой самоуверенностью, которой был переполнен он сам. Но с такими труднее всего, с твердолобыми полковник Лебедев дружбы не заводит.

Познав стихию Крайнего Севера и Заполярья, капризы и нрав сурового Ледовитого океана, адмирал не мог не представлять трудности, предстоящие пятнадцатитысячному корпусу Томского военачальника, не смотря на молодость, хлебнувшего солдатского лиха на Германском фронте и отмеченного высокими наградами за доблесть. Смущали только неослабевающие морозы и глубокие снега, через которые плохо одетым солдатикам придется торить обходные пути. Но в этом и заключалось главное преимущество задуманной операции – захватить врасплох красных, не ожидающих подобного наступления на оконечности северного фронта, да еще в канун Нового года.

Причем, нападения зимой, через засыпанные снегами горы – кому придет в голову!

Но кроме внезапности нужно везение; будет ли оно на стороне молодого полковника Пепеляева?

По сведениям штаба Пермский участок защищали две дивизии Третьей Красной армии, имевшие в подчинении артиллерийскую бригаду из 30 орудий. Станция была забита эшелонами с застрявшими стратегическими грузами и продовольствием для Питера и Москвы, составами с нефтью, мануфактурой, кожевенным сырьем. Большевистское правительство не захочет его потерять, особенно продовольствие. Это штабисты, типа Болдыревых, способные наносить красивые стрелы прорывов на карте, думают, что у него, морского офицера, все спонтанно и наобум. Ошибаетесь, господа! Лучше один раз увидеть, что сто раз услышать. Армия заждалась сильного военачальника, и он оправдает ее святые надежды, приведет в чувство. Необходимо начало. Маленькое и вдохновляющее. Разницы нет – где, существенней – как, и в этом отношении, полковник Пепеляев именно то, что надо.

Этот не подведет, попрет на красных как на медведя.

Выспренность и самомнение, выявляя не лучшие стороны военачальника, бывают и вдохновляюще полезными. Наверное, Колчаку стоило бы задержаться в Екатеринбурге подольше, вникнуть обстоятельней в состояние фронта, армий, дивизий, поведение красных, но призрак эшелонов с царской казной, способной принести независимость, бился в его сознании фонтанирующими миражами. В конце концов, она превращалось в английские танки, французские самолеты, горы винтовок, патронов, бронепоезда, мчащиеся с ревом непобедимого зверя по Восточносибирской железной дороге…

На сутки-двое в Уфу и – обратно.

13. В ШТАБЕ ГЕНЕРАЛА ВОЙЦЕХОВСКОГО

Уфа утопала во мраке, и толком разглядеть город адмиралу не удалось. На станцию прибыли ночью, гужевым транспортом проследовали в штаб армии и были представлены участникам совещания. На удивление Лебедева среди присутствующих почему-то не оказалось ни высшего комсостава Отдельного Уфимского корпуса генерала Люпова, ни руководства четвертой дивизии, которой, как считал полковник, и подчиняется Алпашская дружина Молчанова, неожиданно предложенная генералом Войцеховским, как резервная, для братания с французами, захваченным с собою.

Оказывается, не смог приехать и полковник Каппель, у которого что-то происходило непонятное с чехами, на что вразумительного пояснения генерал Войцеховского пока не последовало.

– У него что ни день, новые вылазки, не может без приключений. А тут на бронепоезд охоту организовал, устроил завал с обеих сторон и третий день выкуривает команду, – так же, не проясняя до конца ситуацию и находя оправдание отсутствию полковника, расхваливал молодого полковника начштаба Уфимской группировки, в то время как Войцеховский и Колчак уединились для ознакомительной беседы с глазу на глаз.

Все в отношении корпуса Люпова оказалось не совсем, как представлялось Лебедеву в Омске, и о чем ему в свое время настойчиво пытался внушить бывший главковерх Болдырев. Даже вовсе не так: части корпуса и четвертая Уфимская дивизия полковника Ковальского продолжали подчиняться эсеру-командующему Махнину, в свою очередь получающего указания от Чернова и Вольского, а дружина подполковника Молчанова вообще не имела командного подчинения, и приглашать их на встречу с адмиралом генерал Войцеховский попросту не счел возможным. Промашка Лебедева была досадной, могла привести к серьезным последствиям в связи с появлением адмирала в Уфе, переполненной эсерами, нужно было принимать какие-то неординарные меры.

– Могли бы скорректировать мое распоряжение и подсказать. Вечно у нас через пень да колоду, а потом жалуемся друг на дружку. Теперь французов придется отправлять в расположение Алпашской дружины и, естественно, без адмирала, настроенного на посещение Каппеля, а затевалось именно ради присутствия Верховного командующего на передовой, в окружении международных сил поддержки, – говорил полковник сердито, словно искал виноватого в окружении начальника Уфимского штаба, стоящего перед ним навытяжку, и снова сорвался в сердцах: – Впрочем, и Каппель увязан с Комучем, не знаю, кому теперь подчиняется… Что же это у вас под Уфой и Пермью единственная настоящая белая армия – корпус полковника Пепеляева?

Замечание Лебедева смахивало на оскорбление, и вышедший неожиданно из кабинета Войцеховский, при этих словах разошедшегося Колчаковского начштаба, мгновенно повысил голос:

– Мы держим русский фронт, между прочим, полковник Лебедев. И держим без вашей поддержки, так что не смейте здесь отчитывать моих офицеров и расставлять оценки. Научитесь для начала отдавать толковые приказания. Где?.. Где бумаги из Омска? – Потрясая пачкой телеграмм, поданных помощником, генерал раздраженно бросал: – Вот ваши депеши! Где в них о генерале Люпове и полковнике Ковальском? Что здесь о дружине Молчанова? А если и были бы, кто я для них – вам что, никак не дойдет? Надо лучше знать обстановку, полковник, как ее знал генерал Болдырев, однажды это сыграет с вами нехорошую шутку… Почему с полковником Каппелем у нас находятся способы взаимодействия, а с полковником Лебедевым нет постоянной связи? – Отчитав на полную зарвавшегося Лебедева, генерал позволил себе некоторые пояснения, заявив с тем же возмущенным пылом: – Да, боевые действия на участке нашего Приволжского фронта происходят в районе дислокации бригады полковника Каппеля. И никакому Комучу он давно не подчиняется, добровольно признав единую Всероссийскую власть, сосредоточившуюся в Омске. Поезжайте! Сани, тулупы выделю, отправляйтесь, если хочется погеройствовать! Но у полковника Каппеля возможно серьезное наступление красных, которое они готовят на выручку бронепоезда, и тогда ваши французики в голубых парадных шинельках попадут в такую мясорубку, что генералу Жанену их больше не увидеть живыми. По существу, остатки бригады полковника брошены на произвол, почти окружены, что вам должно быть известно в первую очередь, но почему-то совсем не известно. Чехословацкие части, которыми я имел честь командовать еще три дня назад, покинули окопы, сбились на станциях, останавливают подряд поезда, грузятся, вышвыривая мирных граждан. Они покинули Каппеля, а упрямый полковник, как офицер чести, держится на занимаемых рубежах, прикрывая Уфу, и не отступает ни на шаг. Надеется, как впрочем, и я, на поддержку если уж не Челябинска и генерала Сыровы, возможно, способного снизойти, то Екатеринбурга и Гайды – всенепременно. А ваше участие в этом какое, полковник? Особенность такова, что боевые действия идут вдоль железных дорог. Сейчас, чтобы помочь Каппелю, нужен наш бронепоезд. Встречный. Я об этом кого только не просил, включая генерала Гайду. И что? А ничего, мертвая тишина, как и с вашей стороны, – шумно бросал генерал обвинения в лицо Лебедеву и сказал, обернувшись в сторону французского полковника Флешара, специально прикрепленного генералом Жаненом для сопровождения своих солдат в расположение русских частей на Уральской линии: – Желаете испытать судьбу, господин полковник, – счастливой дороги, десятка три розвальней, сопровождение вам обеспечу; пожелаете в спокойной обстановке корреспондентам позировать – в сорока верстах в Бирске и дальше за Бирском стоят другие русские части… Русские, кому бы они не подчинялись, кровь проливают за родину по-настоящему. А еще чуть подальше – известная Алпашская дружина подполковника Молчанова. Народная – это вы понимаете, господа! Ни одного мобилизованного, только из добровольцев. Можем связаться и узнать обстановку.

Вышел Колчак, говоривший по телефону с Гайдой, и Войцеховский разом смолк.

Поездка в расположении полковника Каппеля представлялась немыслимо далекой и в зимних условиях трудной, французский полковник и журналисты отвергли ее разом, вынудив Лебедева сбросить пыл и агрессивность в отношении Войцеховского. Все ухватились за встречу с народной дружиной, о которой много писалось летом в газетах, наряду с другими по-настоящему народными ополчениями воткинцев, ижевцев, уфимцев, состоящих непосредственно из заводских рабочих и городских обывателей.

Поднять среди ночи командира дружины Молчанова с постели удалось без особенных трудностей. Но подполковник ответил, что подобные вопросы, тем более международного характера, без разрешения комдива не решает, а вообще, он сейчас переходит в подчинении генерала Люпова, тому и надо звонить, и никак не мог взять в толк, что в Бирск завтра прибудет непосредственно адмирал Колчак.

– Какой Колчак? Причем здесь Колчак, когда я говорю о генерале Люпове? – доносилось скрипуче из трубки.

Пришлось трезвонить в Бирск, ставить на уши штаб корпуса, командиром которого и был генерал-лейтенант Люпов. С трудом разыскали начальника штаба подполковника Пучкова, пояснившего, что нужная им Алпашская дружина Молчанова – и то только одним подразделением – находится в подчинении не корпуса генерала Люпова, а четвертой Уфимской дивизии, которой командует полковник Ковальский… Что, Колчак? С вами в Уфе адмирал Колчак? Намерен лично посетить Бирск и войска, преданные Белому делу?.. Да, да, он, подполковник Пучков, все понял и сейчас же поставит в известность и генерала Люпова и полковника Ковальского… Да, разумеется, ответ последует незамедлительно, но Комуч не признает Колчака и возможны другие приказания…

Удивляясь, что начальник штаба самого Верховного главнокомандующего не знает обстановки на местах, в дело снова вмешался Войцеховский и скоро договорился с Люповым, известив, что адмирала Колчака и его команду сопровождения нужно поджидать во второй половине дня, а еще точней – ближе к вечеру, и внушительно говорил в трубку:

– Твоего Чернова я арестую, как только узнаю, что тот сошел из вагона у нас на вокзале. До центра города не доедет, как будет в наручниках: имей, генерал, это ввиду, если не хочешь испортить отношения со мной лично. С полковником Махниным сам разберешься, нашел фигуру, ты – генерал-лейтенант! Филлиповский в такие дела давно нос не сует, он состояние сколачивает, наверное, собрался бежать за границу. А Колчак здесь, генерал, с нами. Вот и бери в расчет, что и почем! Ты понял меня, старый друг Люпов? Ну и замечательно, готовься доложить ему обстановку. Еще правильней подготовь общее решение о признании Колчака, твое Учредительное правительство давно и полностью ликвидировано, нужно бы знать, генерал… Верховный, как есть… Всей России – мне можешь поверить на слово, если газетки до вас не доходят…

– Алпашская дружина подполковника Молчанова создана и содержится непосредственно населением нескольких Закамских казачьих станиц, – объяснял он потом потускневшему Лебедеву, с трудом осознавшему в какую ситуацию поставил адмирала, предложив необдуманное посещение Уфы. – Генерал Люпов ей не указ, но каким таким образом одна из ее групп оказалась в подчинении Четвертой Уфимской дивизии полковника Ковальского, затрудняюсь сказать. Кажется, нынешний начштаба полковник Сахаров что-то там создавал, командовал до ранения и попросту по случаю зачислил её в состав корпуса, которым стал командовать после выздоровления, по дружбе поставив и на довольствие. В наших краях бардака и неразберихи по военной части не меньше вашего, полковник, уж не обижайтесь за резкость, а вот усилий главного штаба разобраться во всем, Дмитрий Антонович, простите, не наблюдаю и намерен говорить с Колчаком об этом серьезно. Упускаете, упускаете, Дмитрий Антонович! Нахраписто, с криком привыкли. Но, думаю, это по молодости. Переходной период вашего повышения в должности и постепенного возмужания.

Лебедев хмурился, но терпел, в споры на какое-то время больше не лез, раскрасневшись как рак, играл желваками.

Ночь провели бурно, в обсуждениях и уточнениях дел на фронте, представшемся смазанной картиной, на которой было много туманного и противоречивого. Адмирал вникал во все мелочи, требовал подробностей на карте, дважды вызывали на связь Каппеля, заверяя, что необходимая помощь ему будет направлена генералом Гайдой незамедлительно и действительно вновь под утро, дозвонившись до Екатеринбурга, отдал достаточно четкий и строгий приказ.

Выспаться не довелось, и выехать поутру как можно раньше, естественно, не получилось, тронулись ближе к обеду. Наряду с ротой полковника Уорда, Колчака сопровождала полусотня казаков сотника Студенеева. Сесть в седла пожелали несколько десятков французов во главе с поручиком Мёрисом, и зрелище эскорта, состоящего из самой кавалькады и растянувшейся вереницы саней, было более чем пестрым.

Французский полковник Флешар предпочел просторную кошевку, оказавшись рядом с адмиралом и Лебедевым.

Сославшись на имеющиеся трудности в связи с чешской бузой, генерал Войцеховский, с ними не поехал, но, переговорив по прямому проводу с генералом Жаненом, больше других заинтересованном в посещение фронта французскими солдатами, о героизме которых на русском фронте он уже отстучал срочную депешу в Париж, направил с группой своего начальника контрразведки.

Скорее всего, со стороны французского военачальника это было обыкновенное тщеславие и попытка предстать перед правительством страны инициативным боевым офицером, у которого есть отважные солдаты, ничем не уступающие англичанам, итальянцам, канадцам, зачисленным в эскорт адмирала. В этой связи самолюбивый француз не терял надежды, подобно генералу Ноксу, пристроить одну из своих рот в охрану Колчака, что становилось для него просто идеей фикс.

День разгулялся как на заказ солнечный, светило купалось в короне, мороз не ослабевал. Накатанная дорога, присыпанная за ночь не то инеем, не то легким снежком, искрилась. В кошевой было тесно, но весело. Взметая копытами свежий ночной наст, жеребчик и пристяжные шли резво, приводя в восторг неусидчивого француза, неловко завалившегося на бок и мешающего адмиралу. Открывшееся раздолье с крутыми подъемами и спусками, березовыми перелесками, зайцем, выскочившим вдруг впереди на дорогу и понесшемуся стремглав, было французу в диковинку, несравнимо с близким и понятным ему городским пейзажем.

– Восхитительно, Ваше высокопревосходительство! Кто не видел Руссию зимой, а зимнее солнце похожим на распускающийся подсолнух, тот ничего не видел! Какая корона вокруг солнца! Наверное, подобное можно встретить лишь на Луне.

– Там не будет самого главного для России – наших красавиц-берез, господин полковник. Вы посмотрите, фантастически прекрасные летом, они очаровательны зимой, когда на них нет зеленых листьев, но все в серебре! – произнес адмирал и сам как-то по-новому, с затяжелевшим томлением, наполнившим грудь, наслаждался зимним очарованием.

– Александр Васильевич, а Северное сияние – что это? Среди нас вы один имели возможность лицезреть это необычное явление природы, его можно с чем-то сравнить? – спросил Лебедев.

– Вот уж что несравнимо, так действительно ни с чем несравнимо! Разве что… с хвостом павлина, который распустился в полнеба и не устает менять свои краски… И это так же Россия, господин Флешар.

– О, да, Руссия – фэнтези! Руссия – загадка и сказка! Чтобы увидеть такое, я готов следовать за вами на край света.

– Россия – мужественный народ, господин Флешар! Вернетесь живым и здоровым домой, рассказывайте о нашей стране с уважением к ней, не пугая детей бородатыми дядьками в лохматых шапках и двухметровыми медведями, справляющими нужду посредине неухоженных городов и поселков!

На дорогу снова выметнулся зайчишка и в испуге присел едва не под копытами коней, заставив француза вскочить на колени. Но обошлось, когда кони были почти над зверьком, он пришел в себя, сорвался со всех ног, полковник радостно заулюлюкал. Отдавшись эмоциям, он забыл о морозе, плохо укутывал ногах, и скоро выглядел совсем по-другому, почти со слезами на глазах. Пришлось в набежавшей деревне сделать останову и спросить старосту. Показали на крепкую избу, и шумно закричали, извещая хозяина о приехавших к нему господах офицерах. Староста оказался мужиком дебелым, поняв проблему с первого взгляда, обхватил крепко полковника, помог подняться на крылечко.

– О-оо, ваша Руссия! Теперь я знаю, почему Наполеону пришлось… как это… драпать. Да, да драпать обратно во все лопатки, – говорил Флешар, опираясь на плечо бородатого селянина.

– Да как же вы, Господи мой, в обувке такой в дорогу! Зима ить! Дак это же вовсе крындык, даже не знаю, как и назвать, в игрушки играете с русской студеной погодкой? Она не любит не сурьезных да с кандибобером, господа офицеры, – сокрушалась певуче и проникновенно выметнувшаяся на крыльцо плотная молодайка в пестреньком сарафане, подхватывая полковника с другой руки.

Деревня была небольшая, в одну улицу, разбежавшуюся под уклон вдоль реки, напротив старой березовой рощи на другой стороне. По-видимому, летом здесь произошли серьезные стычки с красными: старый каменный мост через речку был полуразрушен, и восстанавливать его никто не спешил, остовами уродливых русских печей с высокими кирпичными трубами торчали несколько изб, сгоревших дотла.

Следы войны встречались адмиралу повсеместно и в более обширных масштабах. Но здесь, в тихой белой глуши – пронзительно белой, как свежая и хрустящая простынь новорожденного, – этого не должно было быть. Зачем они здесь, во владениях старовера… Карпа Малькова?

Странная жизнь сибирской глухомани, неизвестная не только этому восхищенному как дитя французику, но и ему, русскому дворянину, вовсе неизнеженному и неизбалованному судьбой. Она никогда никому не принадлежала, не была ничьей вотчиной и управлялась только сходом, «обчеством», решительно не понравившемся перестройщику Столыпину. И вот ее снова стали ломать, приспосабливая под красный хомут, а она противится, встает на дыбы. А глубинная Россия, все-таки не Красная площадь у стен Московского Кремля с ее лобным местом и Собором Василия Блаженного – ведь, Блаженного, не какого-то более знатного праведника. Не устремленные ввысь звонницы, сотрясающие торжественным колокольными переливами округу, не величественные и словно бы вздувшиеся русской пузатой надменностью каменные хоромы, а так вот, полусотня-сотня деревянных изб обок тракта или еще более мелкая россыпь чего-то немыслимо цепкого к жизни в глуши, не познавшей дорог и проездов…

Россия и есть – бесчисленное множество невеликих и Богом забытых деревенек, лепящихся друг к дружке со дня их рождения, возникающих непонятно ради чего и зачем. Разбежавшись вольно и безотчетно вдоль тихих речушки, нависшие баньками над озерками с омутом, стеснившиеся на опушках старых березовых рощ, оберегаемых из поколения в поколение, все живут и живут, сохраняя не только русский дух и уклад, но и священную душу народа…

Безмятежно уснувшая под снегом, способная вспыхнуть весной свежей ободряющей зеленью, оживить полудикий медвежий угол пронзительными напевными песнями, неожиданно возникшая деревенька родила странные воспоминания, похожие на полузабытые миражи…

У бабки по материной линии было свое невеликое поселение. Намного бедней лежащего перед ним вдоль тракта. Колчак помнил его… непонятно грустным, настороженным, не принимавшей его – опрятного городского мальчика…

Почему на Руси много печального и трогательного? Безысходно безрадостного и диковатого – возможно и в этом ответ на все, что случилось и происходит.

Изба, в которой обихаживали француза и куда вошел, наконец, адмирал, была на две половины.

Тяжелый дух теленка в отгороженном закутке в подпечье. Общая печь с лежанкой, крепкий стол у окна, лавки из плах.

В Красном углу под иконами, окованный медью сундук со всем семейным богатством, нажитым бережливыми поколениями.

Убого и бедно у старосты, а что говорить о других мужиках?

Кто повинен?

Что за власть, не замечающая мирской нищеты одних и чрезмерного, лезущего в глаза изобилия у других?

А если и в этом исток неизбежного мужицкого возмущения, не получающего достойно за вековое усердие?..

Собственники поместий и владений, доставшихся через преданность и службу отечеству, что верно, но и через рабство других, оставшихся незамеченными!

Крепостное право сообразили отменить, а на большее… Привыкший жить на казенный счет и вполне скромно, адмирал практически не интересовался обычной экономикой человеческого бытия и не мог рассуждать со знанием дела о природе богатства и бедности в огромной стране. Да и не тянуло его никогда к этому: есть и есть; заведено испокон, устоялось, о чем рассуждать? В его морском деле было строго и упорядочено, по крайней мере, щей с протухшей капустой и червями для команды лично он ни за что бы ни допустил. Оказавшись в Маньчжурии, в расположении генерала Хорвата, увидел другую жизнь. Земную. Увидел и впервые содрогнулся от того, как она строится и управляется…

Да, не лучшим образом! Да, через пень колоду и надо многое менять. Ну, вот и будем менять – царь-то, что же не знал и не слышал… пока большевики не взялись за дело, да только не с той стороны с которой бы надо…

Над раздетым безалаберным месьё с закатанными до колен штанами и разутым, старательно колдовали хозяйка и хозяин. В четыре руки они растирали шерстяным носком его побелевшие ступни, уже вынутые их ледяной воды, втирая не то медвежье, не то гусинное сало. С печи из-под голубенькой занавески выглядывали четыре белобрысые головенки, готовые исчезнуть мгновенно при первой опасности.

– Тепло из души через ноги уходит, – бубнил бородатый староста, далеко не старик, склонившийся к босому французу. – Как ноги начали мерзнуть, считай, што каюк. А ты, господин, не знаю, кем будешь, в ботиночках по Российским снегам. Да на тонком носке. А Рассею в ботиночках не покоришь! На-ка вот, чё подарю, – сказал он, вынимая из ниши в боковине могучей печи какие-то звериные шкурки. – Хоть и не ахти, да меховушки. Испробуй, испробуй! Лишь бы нога с нею в ботинок залезла. Давай-ка наденем, – и тянул форсистую заграничную обувку, натягивал французу на раскрасневшиеся ступни, источающие охвативший их жар. – Ну, ладно ли? Подошло, сильно не жмет? Ну и носи. Это у меня старый запасец, носи. Шкурки горностаевые. А то бы сварганить тебе оленьи сапожки. Из камуса. Вот уж для ног благодать! Я раньше-то шил большими партиями. Скорняжное дело держал, скорняков набиралось в иной сезон до двух десятков. И в Уфе и в Екатеринбурге мой товар продавался, а ноне какое шитье! Да и камуса нет – за Пермь, за Котлас надо ехать, в оленьи стада.

– Торговое артельное дело нельзя запускать, старик, – поддержал его адмирал. – Выживать предстоит не только на основе лесного промысла да земледелия, но и за счет подъема промышленных производств, и правительство готово помочь таким, как ты. Шить можешь свои торбаса – шей, валенки умеешь валять – валяй. Полушубки? Давай полушубки, я заказ готов сделать. Армейский. Неограниченно, на годы и годы вперед. Возрождай скорняжную, строй собственный кожевенный заводишко, дай работу и заработок односельчанам, не обижай из жадности и Россия поднимется.

– Всякому дело нужнее не только кумекающая голова, но и проворные руки, а людишки знающие перевелись, в чем беда, – рассудительно возражал деревенский староста. – Скорняцкую иголку взять в руки – не кажному, а уж за машину немецкую сесть… Некому нонесь, ваше благородие, подчистую мужика извели. Ково – мужиков, парнишек замели под метелку! Не успеет опериться, с девкой побарахтаться на сеновале, а его под ружье. Не будет примирения, не будет и жисти, ваше бродь.

– Пролет моста разрушен – бои были сильные? – спросил адмирал.

– Не минуло лихо, задело. Дружиной стояли, как во времена смутного лихолетья Минина да Пожарского. Напасть какая пришла! На мосту-уу!

– А дружину сами собрали? Без принуждения?

– Сами, Алпашской зовется. Молчанов, из мелких военных, тепереча за командира у них. Не совсем нашенский, елабужский, с той стороны Камы, но корень мужицкий, да начальству не люб.

– Строптивый?

– Кабы. Таким деткам сказки рассказывать на ночь, а он мужиков на смерть посылает.

– И подчиняются?

– Мужики-то? А куда деваться? Вот на мосту-то как получилось? Красные ведь уже взяли деревню, а молчановцы утерю энту не признают, под вечер опять накатились атакой. Тут на речке у моста и амба бы всем, крепкий заслон был устроен. Одних пулеметов, как помнится, с дюжину. Да пулеметы не абы как, в ямке за бугорком, а на мотоциклах. Мельтешат с рыком взад-вперед по деревне, на мост да обратно. Три пушки на бугорке: вжик, вжик потом через головы, оглядываться толком не знаешь куды. Ну, послали смышленого паренька вплавь на ту сторону, упредил. Засада у красных не получилась, пшик вышел, сами влипли точно кура в ощип, и мост порушили как нарошно. Да и пульнули-то несколько раз, а вот, возьми, угадили под самую сваю, восстанови-ка по нонешним временам без хорошего снаряжения! До лета теперь, когда половодье отшумит, обчеством как-нибудь справимся.

– Общиной живете?

– Отродясь, как завещано. Без взаимовыручки невозможно. Не-е, ваше бродь, в одитночку никому непосильно.

Усаживая оттаявшего и вновь ободрившегося француза в кошевку, старик поучал:

– Ноги держи в шубе, и в два оборота. Да пальцами шевели. Пальцами шевелить не забывай, господин мусье. Кровь не застаивается, и не замерзнешь. Прощевай, мил дружок! Летом к нам милости просим! Летом у нас благодать, когда не бабахают. Малинник на той стороне с полверсты, смородина дикая – не поверите, заросли; народ у нас бережливый, почем зря природу не губит, когда для себя, и детишек приучает с малолетства. Тут вот приехали, было, зачали по-своёму, мол, теперь по-новому распоряжению всяк себе – голова, а вышел-то пшик, когда против обчества.

– Не вышло? – не скрывая удивления, спросил адмирал.

– Да как оно выйдет, когда на такой благодати да каждый метит лишь под себя, словно умнее других, проживающих тут в десятом поколении. Она ить природа от Бога, ежели ее кто-то прихватит под свои нужды – какой же порядок и обчее, сам посуди? Ить что важнее всево мужику? Думашь, богатство али какая-то важная власть, будь она белая али красная… Или – староста, вот как я уже десять годков. От отца ище уважение – справедливо живет, как родителем с детства приучен его строгим ремешком, по-совести и разумению. Ремешком учить надо вовремя, ваше бродь. Ох, как вовремя, потом не догонишь. Вона как, ваше бродь, надо стараться для обчества, в котором тоже всякое есть, иначе осудят, на детей упадет. И-ии, жисть миром поладить – не речку энту в размашку перемахнуть! В согласии штоб – мы же русские, не чухлома иноземная. Когда с Богом, што делить, штобы по справедливости, как деды закладывали и клятву давали, и живи в наших вольных краях – не хочу!

14. ДОРОГА НА БИРСК

Телеграфный переполох, устроенный ночью полковником Лебедевым и генералом Войцеховским, предполагаемое появление адмирала Колчака в такой глухомани внесло свое возбуждение и перемены в будничную жизнь штабов корпуса и дивизии в Бирске, и достигло Алпашской дружины, располагавшейся в четырех верстах от этого заштатного городка, намеченного для посещения французами. С начала зимы никто ее командира, смахивающего на вяловатого и сонного дядьку в годах, не тревожил. Ночной звонок, извещавший о возможном появлении адмирала и каких-то французских солдат для совершенно непонятных целей, называемым фронтовым братанием, показался ошибкой, и вдруг на рассвете, за добрый час до побудки, примчался помощник начальника дивизии Сахаров.

Не проспавшийся после ночного кутежа, он выглядел не лучшим образом, на ногах стоял не уверенно, пошатываясь, и надсаженным голосом спрашивал властно:

– Подполковник, ночью из Уфы от генерала Войцеховского звонили, ты в курсе? Готовься встречать французских вояк, сопровождаемых сворой зарубежных корреспондентов и самим Колчаком, если доедет, не арестует никто… Сигнал «подъем»! Выстроить оба полка, посмотрю предварительно на ваши рожи. Не забыл, кто создавал Первый полк? Тебе он достался по случаю моего ранения, так что пользуйся. Собрать офицеров в штабной палатке!

Сахаров всегда был груб, кичился боевым прошлым, которого у пожилого вояки Молчанова было с гулькин нос, но солдаты его недолюбливали, и в полку вздохнули с облегчением, когда полковник, по случаю ранения, оказался в полевом лазарете. Никаких подробностей о предстоящем визите узнать у него не получалось. Сахаров только орал да матюгался, снова обмолвившись, что адмирал может и не доехать.

Полк был построен. Внешний вид офицеров, не говоря о солдатах, был ужасен, представить в таком облике перед французами и адмиралом казалось немыслимым в самом кошмарном сне. Молчанов попытался обратить внимание Сахарова на подобную убогость и по случаю выклянчить что-нибудь из обмундирования, которого им не выдавали ни разу со дня образования дружины, а самое первое было приобретено на средства самого населения. Начштаба дивизии его не слушал, смотр провел бегло – если это можно было назвать смотром. Обнялся с несколькими знакомыми офицерами, по случаю встречи, угостил коньяком из собственной фляжки на ходу, каждому по паре глотков, отбросив пустую посудинку, отдал приказание одеть получше хотя бы роту и, оставив Молчанова в недоумении, умчался, завалившись в кошевку.

Разумеется, показывать «рвань Петра Амьенского» французам, а тем более адмиралу, почему-то вдруг заинтересовавшемуся дружиной, неплохо зарекомендовавшей себя в прошлых сражениях с красными, было просто стыдно. Впрочем, отношение к далекой Омской власти у подполковника Молчанова было самое неустойчивое. Всегда сознавая себя и дружину неотъемлемой частью Поволжской народной армии, с главным штабом в Самаре, он этим и руководствовался, добросовестно выполнял поступавшие приказания, не получая ничего взамен и считая такое положение издержками обстоятельств и сурового военного лихолетья. У него действительно было мало боевого опыта. Выпускник Елабужского реального училища, успешно закончивший затем Алексеевское военное, как сапер, всегда состоял при инженерных частях и в звании выше поручика не поднимался. Командуя инженерной ротой саперного батальона, был ранен и захвачен в плен немцами, но вскоре бежал и пробрался в Елабужский уезд. Здесь летом того же года, по просьбе самого местного начальства согласился возглавить отряд крестьянской самообороны, который вырос вскоре до девяти тысяч штыков и сабель, и Молчанову было присвоено звание подполковника, что поначалу вызывало неловкость. Осенью начались трудности, с боями пришлось отходить на Уфу, занять указанную в последнем приказе деревеньку под Бирском и коротать суровую зиму в ожидании новых команд малоизвестного ему военного руководства, ни разу не навещавшего дружину и никогда не вызывавшего к себе. В Бирске, в штабе генерала Люпова, поговаривали, что Народная армия Комуча перестала существовать, надо бы переориентироваться на армию Директории, на новую власть в Омске, и генерал уже вступил в переговоры с главкомом Болдыревым, но дальше разговоров дело не продвинулось, увязнув в штабных говорильнях. А теперь ни Директории, ни Болдырева, объявился Колчак. Но кто бы ни представлял высшую военную власть, как понимал свое предназначение подполковник, дружина должна оставаться дружиной. Собрав собственный штаб, он, похожий не на строевого офицера с выправкой, а на сельского ссутулившегося учителя, расстроено говорил, что ничего не поделаешь, как выпало, так пусть и будет. Неважно кто к ним заявится: французы или сам адмирал, давайте собирать, у кого, что найдется приличное, роту одевать для встречи как-нибудь надо.

Его простая манера поведения, вроде бы не способная быть авторитетной, на самом деле оказывалась и понятной и впечатляющей для мужиковатых подчиненных. Подполковника никогда не перебивали, осмеливались заговорить лишь, уверенные, что высказался он до конца.

– Денек хотя бы иметь, – задумчиво произнес встрепанный и рыжеголовый, в мелких кудряшках и с маленьким личиком, изъеденным оспой, поручик Веников, заведующий интендантской службой.

Бывший некрупный елабужский купчик, имевший известную своей добротой на весь город жену-аптекаршу и восемь тихих послушных детей, добровольно записавшийся в дружину, он бескорыстно истратил на солдатские нужды все немалое состояние. Всё до копейки, оставив нетронутым дом и аптеку жены, и ухищрялся неведомыми путями добывать новые средства, иначе дружина, практически оказавшаяся никому не нужной, давно перестала бы существовать.

Впрочем, подполковнику везло на самоотверженных бескорыстных людей и должности, связанные с материальными ценностями, у него занимали толковые хозяйственники. Так бывшие председатель Мензелинской земской управы и главный уездный лесничий исполняли обязанности главного фуражира и главного артельщика. Они не выделялись одеждой, которая была такая же обтрепанная, как у всех, не гнушались жить вместе с солдатами-односельчанами.

– А что тебе дал бы этот денек, с шапкой по кругу уже не проходит. Большевики чуток откатились и купчишки стали прижимистей.

– Вечное русское скупердяйство! Этому не дам, а этот придет и сам отберет, – вяло поддержали командира.

– Зато на загул в Уфимских ресторациях тысяч не жалко. Сам видел гульбище неделю назад, – подхватил артельный фуражир.

– У каждого свои нравы, – остановил неприятные разговоры Молчанов и спросил поручика: – Предложение какое-то есть, Андрей Силыч?

– Да не ставил в известность: спирта в запасе три бочки – держал последним резервом и на такое дело не стал бы жалеть… Разреши в Бирск отлучиться, господин подполковник. Слезой никого не прошибешь, а спиртишком – любого завскладом, и по начальству ходить не надо.

– А что, Веников, – оживился подполковник, – чем черт не шутит, вдруг выгорит! Стыдно, брат, адмирала встречать с голой жопой. Запрягай в кошевку лучшего рысака с пристяжной…

15. ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Проскочить Бирск, не задержавшись у генерала Люпова и полковника Ковальского, было невозможно, да и встреча адмиралу оказалась устроенной еще на въезде в городок. Санный поезд остановился. Но последовала команда не задерживаться, колонна снова пришла в движении, объезжая замершие на обочине кошевки и эскорт верхового сопровождения адмирала из казаков и улан, англичан, дюжины французов и роты чехословаков.

– Рады приветствовать, Ваше высокопревосходительство в наших глухих краях, – помня дружеский совет Войцеховского как вести себя с адмиралом, рапортовал явно смущенный генерал-лейтенант Люпов. – У нас тут сплошные споры по поводу вас, уж извините, что прямо в лоб, но неудобный приказ поступил, который выполнить нормальному человеку невозможно.

– Вам приказано арестовать меня, генерал, не смотря на то, что я под международной защитой, и заговорщикам местного толка совершенно не подотчетен? Я сам отдал приказание на их арест, и он состоится.

– Генерал Войцеховский меня предупредил.

– Оглянитесь, генерал, – с пафосом произнес Колчак, нисколько не озабоченный ситуацией, – вокруг нас представители ведущих мировых информационных агентств и вы хотите, чтобы я у них на глазах сдал вам свою саблю?

Он явно пережимал с этим пафосом, вгоняя толстенького и коротконогого Люпова в новеньком полушубке, перепоясанного широким ремнями, еще в большее смущение.

– Нет, нет, господин адмирал, вы не так меня поняли! – поправив саблю, воскликнул генерал. – Приказано-то, приказано, я, так сказать, для информации, да у меня и своя голова на плечах. Устали мы, Ваше высокопревосходительство, от создавшейся неразберихи. Взяли бы вы нас под себя, как с генералом Болдыревым обговаривалось. Почему у красных одна общая армия, а у нас – счету им нет. Я с полковником Каппелем уже не поддерживаю связь – не наш, не Комучевский, перебежчик на сторону Директории.

– А перейди он на сторону красных, господам Чернову и Махнину было бы спокойней?

– Скажет тоже, господин адмирал: полковник Каппель – на сторону красных! Да он крошит их словно капусту!

– Сейчас корпусу Каппеля трудно, я в курсе, а помочь не могу, генерал, нечем. У меня – нечем, а вы с Ковальским на печи греетесь. Вот и вся наша общерусская белая солидарность! И надеемся на победу? На какую? Каким образом, когда противник мобилизуется и цементирует свои ряды, а мы спешит арестовывать друг друга, отбиваемся от противника мелкими группами.

– Ваше высокопревосходительство, я уважаю полковника Каппеля! Одно ваше слово и мы с Ковальским выступим на его поддержку!

– Чтобы потом быть расстрелянным каким-то Филипповским или Махниным за нарушение субординации?

– Ваше высокопревосходительство, воспользовавшись советом генерала Войцеховского, на утреннем совместном заседании штабов моего корпуса и дивизии полковника Ковальского была проголосована резолюция – покончить с непонятным подчинением Комучу. Готовим бумагу на ваше имя с просьбой зачислить в состав новой Сибирской армии.

– Поддерживаю такое постановление, не возражаю о зачислении ваших частей, господин генерал. Начштаба Лебедев! Подготовит приказ, которым подчинит дивизию генерал-лейтенанта Люпова и корпус полковника Ковальского главкому Екатеринбургской военной линии генералу Гайде, с вхождением в Уфимскую группировку генерала Войцеховского. От имени Всероссийского Правительства, поздравляю с настоящим патриотическим решением, генерал Люпов!

– Честь имею служить Отечеству, господин верховный главнокомандующий!

Пока проходила эта неожиданная процедура выяснения запутанных до невозможности отношений между сторонниками и, казалось бы, единомышленниками противостояния красным, на самом деле приносящие больше вреда, чем пользы, сбившиеся на обочине дороги розвальни, кошевки, возки нагнала приотставшая процессия другой, более тихоходной части солдатского санно-пешего поезда, в котором ехали французы. За старшего в ротах в отсутствии полковника Флешара оставался поручик Мёрис, упрямо не покидавший седла. Санный караван двигался практически шагом, перевести лошадей на рысь не удавалось, французские солдаты, закутавшись в тулупы, походили на неподвижные огромные куклы. Но возницами были мужики бывалые, покоя солдатикам не давали, время от времени сгоняли с саней, заставляя совершать длительные пробежки. Скидывая тулупы и оставаясь в аккуратных шинельках, одетые как с иголки, французики выглядели инопланетянами, высадившимися к дикарям в снежные дебри. И это притом, что у солдат и казаков, сопровождающих адмирала, был и порядок и амуниция, позволяющая эскорту выглядеть вполне прилично.

– Не останавливаться, не останавливаться! Город близко, господа, обогреетесь скоро, – выкриками и соответствующими жестами подбадривали солдат офицеры генерала Люпова.

– Одеты-то как французики-гости, господин адмирал! – не выдержав, восхитился Люпов. – Нашим солдатам и офицерам подобное во сне не снилось. Ужасное положении с амуницией, хуже некуда. Не боитесь испортить впечатление?

– Господин генерал, я привык гордиться русскими солдатами в любой обстановке. Они для меня чистоплотней некоторых европейских вельмож и королей, у которых под париками ползают вши, величиной с ноготь. Не моются месяцами, от них такой запах… Духи придумали, а толку… Наше положение ужасное. Ужасное, знаю. Видел своими глазами. Изменим, не сомневаюсь. Положу все силы.

– Я к тому, господин адмирал… стоит ли показывать наши полураздетые части французам. Тем более Алпашскую дружину подполковника Молчанова. У них сам командир похож на дядьку-партизана в шубейке и с кушаком из двенадцатого года. Настоятельно предлагаю подумать и переиграть. Найдем приличную строевую роту непосредственно в Бирске.

Испытывая тяжелую неловкость за состояние армии, словно в чем-то повинен, адмирал, спросил:

– Подполковник Молчанов – я не слышал о нем; как вы оцениваете его способности?

– Для меня, господин адмирал, такие люди – полнейшая загадка. Их можно назвать самородками в своем деле. На удивление подполковник Молчанов совсем человек не военный. Совершенно. Когда я смотрю на его поведение, в голову приходит простоватый и всегда полусонный фельдмаршал Кутузов.

– Не военный, а фору дает именитым военным, включая многих известных военачальников.

– Его переправа и отступление с той стороны Камы, от Набережных Челнов, когда он оказался брошенным собственной флотилией, вообще не имеет аналогов, – продержал генерала один из старших офицеров сопровождения.

– Оказался брошенным своими, а выход нашел и солдатиков спас?

– Там… вообще, господин адмирал, не вспоминать лучше!

– Может быть, потому и пользуется уважением, что выглядит дядькой, как вы сказали, а ведет себя будто строгий родитель с детьми. Может быть, это и есть народная русская армия нового образца и нормальных отношений без ора с выпученными глазами и мордобоя? Не думали? А я думаю день и ночь. Еще со времени командования Черноморским флотом, когда меня едва не расстреляли. А на Балтике командующего расстреляли… Нет, нет, едем к Молчанову, меня как магнитом тянет к таким. – И неожиданно крикнул сидящему в санях Флешару: – Полковник, генерал Люпов предупреждает, что русские части у подполковника Молчанова выглядят оборванцами и ему стыдно представлять французам таких неприличных солдат. Возможно, не поедем к Молчанову, найдем что-нибудь в Бирске?

– Господин адмирал, мы едем смотреть не форму, которая на русских солдатах, а хотим подышать русским духом. Мы должны встретиться с настоящими солдатами! – воскликнул упрямый француз и выспренно добавил, снова запахиваясь полой тулупа: – Мы любим Россию, русских солдат и должны воевать плечом к плечу.

– Эх, полковник, что знаете вы о русской душе и русском солдате! – грустно бросил в его сторону генерал Люпов: – Этот солдат должен управлять всем миром, а он… как на бойне, вздетый на разделочный крюк. Поверьте на слово, господин Флешар, такого солдата нет больше нигде, и не будет.

Неизбежную задержку в Бирске удалось свести к полутора-двум часам. Самым важным событием, произошедшим за это время, была встреча Колчака с личным составом корпуса Люпова и дивизии Ковальского, устроенная на общем плацу. Было принято коллективное решения о выходе из подчинения эсеровской власти Чернова и добровольном вхождении в состав Всероссийских военных сил, руководимых Верховным правителем России адмиралом Колчаком. Тут же была составлена соответствующая телеграмма и немедленно отправлена по необходимым адресам бывшему руководству.

От Колчака потребовали слова, и он сказал в привычной для себя коротко-жесткой и несколько выспренней манере патриотического призыва:

– Солдаты! Господа! Клянусь честью офицера не покинуть вас никогда. Будем достойны памяти прошлого, не однажды проверявшего русского воина на прочность. Не знаю, кому из нас суждено выжить и увидеть новую славную жизнь Отечества, но наша сила в единстве. Будет единство – добьемся победа, сомнений нет! Не будет – не станет России и нашего славного прошлого! Достойная жизнь или героическое бессмертие! Надеюсь, в трудный час никто из вас не дрогнет!

Встреча санного поезд с подполковником Молчановым и его командой из дюжины капитанов и поручиков, офицеров других невысоких чинов, держащихся более чем скромно, состоялась на въезде в деревеньку, в которой дислоцировалась дружина. По субординации отдавать рапорт подполковник мог только полковнику Ковальскому, ни адмирал, ни Люпов не являлись его непосредственными начальниками, их старшинство не играло сейчас роли, и все же внутренняя сила заставили подполковника пойти на нарушения существующего порядка, и рапортовал он адмиралу, закончив словами:

– Господин адмирал, имея некоторое военное образование и являясь кадровым офицером, я мечтаю, как и вся моя народная дружина, получить, наконец, официальное признание и должный статус нормального корпуса, состоящего из полков, батальонов и рот. В трудный час нами не прочь управлять и посылать под пули, желающие находятся враз, но никто не спешит поставить на довольствие, не выделяется обмундирование и даже патроны к оружию мы сами добываем в боях. Официально нас нет нигде, мы будто незаконнорожденные дети, случайно боком прилепившееся к дивизии полковника Ковальского.

– Генерал, неужели так и есть? – Адмирал нахмурился.

– У меня нет полномочий формировать новые военные соединения, ваше высокопревосходительство! Подполковнику Молчанову необходимо было явиться в штаб Комуча, к полковнику Махнину, но он эту структуру не признавал с первого дня формирования дружины. Подполковник не признавал Комуч, Комуч не считался с дружиной.

– Подполковник Молчанов, с этого часа Алпашская дружина переименовывается в особую дивизию с подчинением генералу Войцеховскому, а вам присваивается звание полковника. Необходимые документы и приказы будут оформлены в ближайшее время начальником штаба полковником Лебедевым.

– Рад стараться, Ваше высокопревосходительство!

– Глупости это – рад он стараться! Старательно служите отечеству, не щадя живота, а не мне… В сани к себе пригласите?

– Так у меня обычные розвальни, ваше высокопревосходительство! Удобно ли?

– Не удобно штаны через голову снимать… Да еще в спешке, полковник, – заваливаясь в пахучее сено, произнес адмирал и приказал: – Поезжайте первым, не позволяйте себя обогнать.

– Ваше высокопревосходительство, возможно, мне следует и без того поскакать впереди… Внести коррективы, отдать необходимые приказания.

– Вот это уже не получится, голубчик! Увидим, какие у вас порядки… Кто и на что способен, когда командира нет под рукой.

Вышло не лучшим образом, но и не самым худшим: и команда на построение отдана была вовремя, и солдаты выбегали из изб и строились достаточно дружно, без суеты. Горласто произнесли приветствие прибывшим. Услышав команду «На караул», взбросили винтовки как положено и замерли.

Обоз из розвальней с одетыми в тулупы «союзниками» сбился беспорядочно в несколько рядов на просторной деревенской площади у церкви, затрезвонившей во все колокола. Сбрасывая тяжелые тулупы и оставаясь в легких шинелях, французы для разминки энергично размахивали руками. Поморщившись, полковник Флешар подал команду строиться напротив замерших в ожидании русских шеренг. Началось, похожее на забавную перекличку, представление «наций» друг другу. Затем последовало раздельное шествие перед высшими офицерами и адмиралом сначала русских, потом французов церемониальным маршем, как на параде. Парада не получилось и не могло получиться, была пародия на парад и попытки печатание шага. Наконец, французы приступили к заранее подготовленному показательному наступлению, представлявшему собой обычную пробежку метров на сто с выставленными вперед винтовками, паданием с разгона в снег, холостыми выстрелами в сторону предполагаемого противника.

Стоявший за спиной адмирала Молчанов кисло произнес:

– Ну и штабные у вас, господин адмирал! Придумали потеху для пишущей братии – больше солдат потеют! На кой она нам, чай, не в цирке где-нибудь на Мортмартре или Елисейских полях? Да наступай так на красных… глупость сплошная! Давайте всех в избы, к столу: пора солдат как следует накормить, чем богаты. Офицерам отдельное приглашение. Пропустят по рюмочке и потолкуют по-свойски. Право, понять не могу, ради чего пятьсот с лишним верст отмахали!

– Пятьсот верст – это будет от Челябинска, полковник, а они припожаловали из-за моря, из самой Франции… Припожаловать-то припожаловали, да толком не знают – зачем. В этом ты прав.

Адмирал и сам понимал, насколько так называемая союзническая встреча получилась глуповатой и примитивной, но взять и остановить ее, было не лучшим выходом: проделанный французами путь в условиях настоящих сибирских морозов – само по себе незаурядное мужество.

В конце концов, перед строем предстал поручик Мёрис. Говорил он по-русски и говорил вдохновенно о том, что германцы сломлены, подписана безоговорочная капитуляция, началось полное разоружение, и теперь, объединившись, союзники придут на помощь русским войскам, дерущимся против германо-большевизма здесь, в суровых снегах Сибири. Казалось, речь была хоть куда, но то ли уж очень смышлен русский мужик или по какой-то другой причине впечатления она ни не произвела, солдатики выглядели скучными и серовато-будничными. Скорее всего, по кислому выражению физиономии подполковника Молчанова, в понимании вятичей и пермяков, представление было недоброкачественным, а сами ухоженные и сытые французы производили совсем не то воздействие, на которое рассчитывали его организаторы и полковник Лебедев, покусывающий губы, явно недовольный этой хмурой отечественной серостью.

Когда всех пригласили за стол, Лебедев, попросил внимания и сказал, что они с адмиралом ограничены во времени, непростительно выбились из графика, и вынуждены возвращаться в Уфу и Екатеринбург. Что он признателен господину адмиралу за эту поучительную поездку, которая послужит качественному улучшению работы главного штаба, доверенного ему. И заверил в конце своей речи, что будет рад поддерживать в дальнейшем теплые отношения с командирами частей в Бирске, включая новую дивизию полковника Молчанова, которой предстоит закончить к весне формирование Прикамского и Елабужского полков.

– Солдатиков наберем, а вот с командным составом беда, Ваше высокопревосходительство, – пожаловался Молчанов. – Среди прибивающихся, кто называет себя офицерами, полно самозванцев. Тут появился недавно один при полном параде, с боевыми орденами во всю грудь, усы кольцами, назвался поручиком, а колупнули случайно поглубже, вылезла рожа вора-рецидивиста. Полевой суд и расстрел. Таких потом с дюжину отбыло незаметно в тыл, пользуясь правом на отпуск или придумывая срочные командировки. Ну и обычный расход, конечно, в офицерском наличии. Из младшего состава у нас убитых за лето два десятка, раненых вчетверо больше. Где новых брать, если вы не пришлете? Я уже свою полковую школу открыл. Штабс-капитан Кирсанов из унтер-офицеров готовит срочным порядком, а все равно мало выходит. Есть специальная отдельная рота, загоняем в нее и готовим, кто пристает, ссылаясь на прежнее офицерское звание. Да толку, какие там офицеры, я сроду таких не приставлю к солдатам. Нуждаемся в основательной помощи, если думать о весеннем наступлении…

Ссылаясь на множество незавершенных дел, адмирал вскоре поднялся и произнес сухую сдержанную речь во славу русского солдата.

С ним уехал и генерал Люпов.

Полковник Молчанов и оставшиеся офицеры почувствовали себя свободнее, поручик Веников, успевший все же выменять в Бирске кое-что из одежды, расщедрился и выставил по котелку спирта на роту.

Появилось спиртное и в офицерском застолье.

Скоро, обнимая полковника Флешара, похожий на осоловелого дядьку под кушаком, Молчанов допытывался, действительно ли союзники готовы прислать свежие войска на Уральский фронт, и почему чехословаки самовольно покидают окопы, подставляя своих союзников под удары большевиков. Француз сделал вид, что плохо понимает по-русски, отвечал путано, невразумительно, в свою очередь обнимал Молчанова, наконец-то размотавшего длинный кушак и скинувшего шубейку, в затрапезной гимнастерке из недалеких времен выглядевшего вполне по-военному.

* * *

Обратная дорога в Уфу выпала на ночь. Приказав заполнить кошевку сеном, адмирал зарылся в него с головой, запахнулся тулупом и скоро уснул… оказавшись в далеком, далеком детстве, в сенокосных лугах бабкиной деревушки, полных песен и смеха.

Это был его лучший сон и желанная встреча с родными и близкими, прежде не возникавшая в его памяти.

Не хватало лишь матери…

Кажется, он слышал ее певучий голос, всматривался в знакомые деревенские и не знакомые лица, но она к нему так и не подошла…

Проснулся он лишь на вокзале и какое-то время лежал, словно не желая возвращаться из полузабытого и ласкового прошлого. Припахивало снегом, витали запахи лета, источаемые сухими травами – все было иначе, чем в море, навевало тягучую тоску, словно он что-то потерял важное не столько для будущего, насколько дорогое, как вечная память.

Поезд был подготовлен. Поднявшись в салон и отказавшись от чая, он сохранял молчание, пока не появился генерал Войцеховский, с которым он тут же начал прощаться. Скоро тронулись в обратный путь. Ритм застучавших колес родил странную ритмику, желание каких-то новых действий, и адмирал потребовал принести штабные бумаги, с которыми работал в начале пути в Екатеринбург, оставив многие не разобранными. Папки принесли, он погрузился в них, испытывая нарастающее желание листать и перелистывать, вникать и делать пометки. Проясняя непонятное, вгонял вызываемых к себе полусонных штабных в трепет, задавал десятки вопросов и гневался, не получая немедленных ответов. Его больше не интересовало, движутся они или стоит, где находятся и кто добивается встреч с ним. Кажется, он забыл об усталости, мог и желал работать, не зависимо от времени суток и, наверное, со дня создания уральские средства связи настолько не перегружались депешами, разлетающимися во все стороны и за рубеж. Пришла в движение вся сложная и порядком заржавевшая механика как самой государственной, так и чисто военной машины. Его поезд на станциях встречали хлебом-солью, седобородые старцы падали в ноги. Не подозревая, что это изобретательность полковника Лебедева, удовлетворенный вниманием, адмирал подходил, помогал подняться. Покровительственно целуя в старческий лоб, что-нибудь произносил, не смущаясь того, что выглядит несколько театрально. Его неожиданно раскрепостившееся нутро ликовало, непривычно пела душа. Паркетные расшаркивания перед штабистами Штатов, адмиралами английских эскадр, время от времени появляющимися в бухте Золотой Рог, японскими генералами закончились. Напрочь сомнения. Строить и созидать на русской земле и по-русски…

– Александр Васильевич, вы просили периодически предоставлять всевозможные распоряжения большевистской Москвы. – Возник с папкой в руке капитан Загороднев.

– Не периодически, а постоянно, капитан, и вы давно не являлись.

– Так точно! Вот новые.

– Читайте, капитан. У меня от этой девственной белизны сибирских снегов глаза начинают слезиться.

– Слушаюсь. Кое-какие текущие факты о красном терроре, господин адмирал. Из записки Ленина Зиновьеву: «Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере…» Вот уж поистине Молох смерти, ваше высокопревосходительство… Позвольте зачитать несколько так называемых «расстрельных» телеграмм этого высоколобого интеллектуала и демократа. Вот что послано в Петрозаводск на имя Нацаренуса: «...Иностранцев, прямо или косвенно содействующих грабительскому походу англо-французских интервентов, арестовывать, при сопротивлении – расстреливать. Граждан Советской республики, оказывающих прямое или косвенное содействие империалистическому грабежу – расстреливать». В тот же день, господин адмирал, в Царицын ушло указание Сталину: «...Будьте беспощадны против левых эсеров и извещайте чаще».

А теперь букет телеграмм от 9 числа:

«Федорову. В Нижнем явно готовится белогвардейское восстание. Надо напрячь все силы, составить тройку диктаторов (Вас, Маркина и др.), навести тотчас массовый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т. п. Надо действовать вовсю: массовые обыски, расстрелы за хранение оружия, массовый вывоз меньшевиков и ненадежных...»

Но каково – «тройку диктаторов»!

Читаю далее: «Вологда. Метелеву. Необходимо оставаться в Вологде и напрячь все силы для немедленной, беспощадной расправы с белогвардейством, явно готовящим измену в Вологде».

«Пензенскому губисполкому. Необходимо провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев. Сомнительных запереть в концлагерь».

Вот оно! До концлагеря докатились, а законного царя называли кровавым!

– Отставить комментарии, капитан! – недовольно произнес адмирал и адъютант заспешил:

– «22.08 Саратов. Пайкесу. Советую назначить своих начальников и расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты».

– Он что, неизлечимо болен – этот вождь пролетариата? – сорвался вдруг адмирал, – Кровь! Вся Россия в крови, а удержу нет. Террор и диктаторство, а ведь дипломированный юрист! Он даже этого не скрывает? Уверен в безнаказанности или просто настолько нагл? Хватит, хватит, капитан! С ума можно сойти – всю Россию поставили под расстрел! Такая дикость для человека, вроде бы, интеллигентного… Что с деревней – об этом есть новое?

– Кроме такого же открытого террора, однопартийная большевистская власть, господин адмирал, смею добавить, поскольку сам из деревни, принесла единственное новшество – войну против состоятельного крестьянства. В большинство местных советов, земств и комбедов недавно еще выбирались мужики хозяйственные, кто поумнее и потолковее. Такое, понятно, большевикам не подходит. Поэтому указания сведены к одному: комитеты бедноты перелопатить под непосредственным комиссарским надзором, введя в них большинство пришлых элементов и голытьбы – спецпоезд с агитаторами и спецкомандами уже под Уфой. А кому не понятно, откуда голытьба в сибирской деревне? Кто от своей бесхозяйственности разорился, у кого голова пуста как чугунок, а кто от пристрастия к зелену-вину. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Ставка комиссаров на этот «актив», а настоящих, крепких хозяев объявили кулаками и мироедами, натравливая на них босяков. Снова пошла волна реквизиции – в большевистских городах Поволжья голод, чего, слава богу, пока нет у нас, при всех издержках сурового времени.

Позвольте зачитать одну выдержку, характеризующую намерения новых властей. Вот, извольте послушать. В письме от 6.08 к Елецким рабочим, Ленин-Ульянов призывает: «Будьте беспощадны к ничтожной горстке эксплуататоров, в том числе кулакам…»

Через несколько дней следует указание наркомпроду Цурюпе: «В каждой хлебной волости назначить 25—30 заложников из богачей, отвечающих жизнью за сбор и ссыпку хлеба... Инструкция назначить заложников дается комитетам бедноты, всем продотрядам».

Следующее указание Карпову в Петровск: «Составить поволостные списки богатейших крестьян, отвечающих жизнью за правильный ход работ по снабжению хлебом голодающих столиц».

В Пензу Кураеву: «Необходимо с величайшей энергией, быстротой и беспощадностью подавить восстание кулаков, взяв часть войск из Пензы...»

В Пензу Минкину: «Получил на Вас две жалобы. Первую, что Вы обнаруживаете мягкость при подавлении кулаков. Если это верно, то Вы совершаете великое преступление против революции...»

В Задонск Болдыреву: «Действуйте самым решительным образом против кулаков и левоэсеровской сволочи. Необходимо беспощадное…»

Каким-то Бурову и Здоровцу в Орел: «Необходимо соединить беспощадное подавление кулацко-левоэсеровского восстания с конфискацией всего хлеба у кулаков и с образцовой очисткой излишков хлеба полностью».

«Ливны. Исполкому. Проведите энергичное подавление кулаков и белогвардейцев в уезде. Необходимо ковать железо, пока горячо, и не упуская ни минуты конфисковать весь хлеб и все имущество у восставших кулаков, повесить зачинщиков...»

«В Пермь. Инструкция – действуйте энергично и решительно против кулаков и белогвардейцев».

А дальше вообще какая-то белиберда, хотя смысл неизменен – грабеж, изъятие… Последнее, господин адмирал! Уж очень характерное послание, словно Ленин утомился и строчит как автомат. Только вслушайтесь: «Вятка. Шлихтеру. Вы остались в Вятке, в главном для энергичнейших продовольственных операций в связи с успешно идущим подавлением кулацких восстаний к югу от Вятки в целях беспощадного истребления кулаков и конфискации у них всего хлеба».

К тому моменту Колчак уже почти не слушал, когда помощник закрыл папку, он глухо спросил:

– Капитан, как думаешь, деревенский мужик не отшатнется от нас?

– Александр Васильевич, самостоятельному мужику, как собственнику, нужна определенность. Законный земельный надел и вменяемый строгий порядок. Трудолюбивый, при земле, он законопослушен, бузотерит лишь абсолютная голытьба, трудиться которую уже не заставить. У нее на уме грабеж и грабеж. Но Директория, вернув права бывшим владельцам, только запутала больше земельное дело. Даже я, представитель казачьего сословия, не знаю, что у меня есть, а чего уже нет. У меня растут дети, живы престарелые родители, поймай я слепую пулю в лоб… Эх, Александр Васильевич! Да за порядок и справедливость крестьянская деревня… А пороть, да еще женщин, сельских учителей, сочиняющих прокламации… Нашли тоже лекарство.

– Да, да! Мелочей не бывает. Если не с нами, то уж – не с нами. Дел немыслимо, я и представить не мог. Восстановить внутренний порядок на территории Сибири и Дальнего Востока, возродить торговую жизнь и финансовое обращение, настроить заново разрушенный аппарат юстиции, установить взаимоотношения с нашими бывшими союзниками и убедить их признать власть Сибирского правительства как всероссийскую. А сверх и прежде всего – создать новую армию, победить окончательно большевизм и тем самым восстановить великодержавную Россию на новых положениях парламентаризма и учредительного собрания. Во всем нужна ясность, дисциплина и справедливость. Благодарю, капитан, буду рад любому вашему соображению. Не стесняйтесь высказываться, будучи уверенным, что говорите по существу. Вы свободны…

И снова он ходил из угла в угол по раскачивающемуся вагону, пытаясь ответить самому себе на десятки возникающих вопросов, давно не донимавших с такой остротой. Он словно бы вернулся во времена прежней черноморской службы, когда его, признанного морехода, не причинившего вреда ни одному моряку, арестовали ни за что, ни про что, могли лишить не только должности командующего флотом и адмиральского чина, но запросто расстрелять. Зарождавшееся ощущение безвыходности утомляло, лишая возможности думать и рассуждать, используя логику. Но ее-то и не было – логики. Он поднимался на капитанский мостик, чувствуя под ногами металл ступеней, их привычное сотрясение от каждого шага. Он ощущал напряженную жизнь корабля, дрожь его корпуса, омываемого волнами великих морей и океанов, помнящими вечность того же насилия и рабство, отвергаемого здравомыслием, но перестал слышать команду, людей, которые дают жизнь судну...

Его выпустили, позволили жить, снова командовать флотами, но сподвижника и товарища, командующего Балтийским флотом, точно в таких же условиях расстреляли.

Убили именем новой рабоче-крестьянской власти.

А что это за власть, на каких принципах существует и почему наделена беспредельным правом, убивать по своему настроению, кто не желает поругания отечеству?

Да и вообще убивать…

Не всякий вопрос находится скорый ответ, бывает – вообще не находится и, покинув Россию, он перестал думать об этом с прежней болью и безысходностью – пусть себе пожирают друг дружку. Там, на Дальнем Востоке, в Харбине, Маньчжурии как-то все затихло на время, не возникало с болезненной остротой, не давило безысходностью, но эти письма, не идущие из головы, зачитываемые капитаном Загородневым… Человек, способный отправлять подобные сентенции и отдавать настолько бесчеловечные указания, заведомо делая врагами всех состоятельных граждан страны, сродни дьяволу.

А сам-то сей вождь из каких?

Пролетарий, безземельный крестьянин, познавший тяготы деревенской жизни? Божий мученик? На чьи деньги существует и устраивает Всесвятскую вакханалию?

Ну, не хочешь, не верь в Бога, верь в придуманные миражи – не ты первый с ними являешься людям, не ты будешь последним, – но другим не мешай верить и жить, как им хочется. Мессианство, – если уж ты чтишь себя мессией, – должно быть добрым и сострадательным, никому не дано права переворачивать мир наизнанку, переустраивать по-своему усмотрению, одному объявляя расстрел, другого посылая на виселицу только за то, что тот принадлежит к особому клану и особенной касте. В целях спасения несчастного человечества, разумеется, имеющее право на достойную жизнь, порождается массовое ослепляющее безумие и еще больше бесчестие.

Но спрос будет, судьбы никому не миновать, и глупому, и твердолобому.

А то, что право на безграничную власть, под каким бы соусом она не подавалась очумелому обывателю, и кто-то бы не пытался присваивать ее на какое время – ну, что в этом нового; классовый прагматизм так и будет жить вместе с неудовлетворенным классом…

Рассуждая, вроде бы, здраво, со свойственной его понятиям логикой, утомившийся адмирал странным образом начинал чувствовать, как обнаженной кожей улавливаешь вдруг холодный или теплый ветерок, что не все у него в порядке с этим странным раскладе.

Что рядом живет и набирает силу иная теория жизни и права, неприемлемая его душе, но востребованная другими людьми и смертными душами, поддерживающими кровавого деспота-Молоха.

Что деспотичный к тысячам тысяч, жестокий к одной половине России, этот неуправляемый бес вселенной вдруг проявляет снисходительность к другой. Заигрывает с ней, убеждая стать на свою сторону. Призывает отобрать и поделить накопленное человеком имущество, пожиная неправедный урожай без всякой неловкости.

Отринув Бога и божьи заповеди, слуги злобного дьявола отнимают и делят, расстреливают и жгут.

Ну, а потом?

Любой власти нужны доходы и прибавка к доходам. Любой власти нужна армия и постоянно возрастающие доходы. Любой власти нужны совершенствующиеся заводы, фабрики, новые производства. И что же, везде – пролетарская уравниловка, которая его рациональному разуму никак не давалась, как всякая усредненная посредственность, лишающая инициативы и особого рвения.

Утомившись, он отказался принять полковника Лебедева и, кажется, засыпал, а кто-то, голосом капитана Завгорднева назойливо читал ему в самое ухо:

– В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственной думою признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с представителями народа вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России.

Аджмирал вроде бы даже спросил:

– Капитан, что это?

– Последние слова императора, Ваше высокоблагородие, написанные в Пскове 2 марта 1917 года в 15 часов...


* **

Рождаясь, человечек-ребенок, не знает кто он и что, для чего и ради чего, зачем его зачали и породили. Не знает, его еще нет, есть невнятный фантом. И долго не будет, лет до 20. У кого-то поменьше и определеннее, у кого подольше, если не бесконечно, и часто фантом навсегда остается планктоном. Это и есть судьба, в массе своей прожить жалким невнятным планктоном, хотя никто о себе так никогда не думает… Если все-таки думает и способен хотя бы к незначительному самоанализу.

19.03.2016 13:50